– Ну, что?! Сыграем?! – с подозрительным азартом спросил вновь прибывших Мартин, потирая руки.
На столе вдруг оказалась – географическая карта (как показалось Елене) – и через секунду она с изумлением опознала в развернутой картонке плоское игровое поле для настольной игры из картонной коробки, в какую она последний (он же первый) раз играла в первом классе.
Мартин проявлял свой интеллект: сидя на диване рядом с Катариной, отреченно откинувшись, холодно, без всяких комментариев, сквозь ящеричные очки наблюдая шумную возню на поле остальных, – а потом вдруг, резким рывком наклоняясь к столу, педантично бросал кости в центр боевых действий, давал пендаля своим фишкам указательным ногтем и тоном философа коротко изрекал: «Дахин!»
Оболтусу Фридлу не везло. Он злился всё больше и больше.
Елена абсолютно не въезжала в смысл игры, механистично передвигая свои желтые фишки, и всё потихоньку пыталась выведать тайный резон всех этих телодвижений у расправившейся, наконец, с коростой Лило – но оказалось, что смысла никакого и нету – просто кто первым доберется всеми фишками до указанного (жирной зеленой стрелкой) кружка на плохо нарисованной горке – скача по воображаемым холмам и плоскогорьям, перемахивая через лежмя лежащие плоские заборчики, и избегая попадаться в нестрашно изображенные капканы, в которых, если влип, обязан был сидеть, пропуская шаг, пока все другие бутылообразные разноцветные фишки бодрой трусцой промахивали мимо, – и стараясь не суваться в засады с катапультами, которые отбрасывали тебя на несколько шагов обратно, откуда ты опять нудно начинал марш.
Мартин явно выигрывал.
Фридл не выдержал и, разозлившись, вскочил и перевернул все игровое поле, рассыпав пестрые фишки по сыровато-песочному ковру.
– Дашь ты мне пожрать чего-нибудь в конце концов, Мартин, или нет! Ради чего я к тебе сюда приперся через весь город! Я не могу сосредоточиться и играть на голодный желудок! Друг еще, называется!
– Цупф ди! Фридл! Как ты себя ведешь?! – зацыкали на него, впрочем, умиленно, девушки.
А Мартин, довольно посмеиваясь, ободряюще ударял Фридля крепким кулаком в плечо.
Елена всё с некоторой опаской ждала, когда же начнется веселье, но тут Катарина с вежливой улыбкой встала и чмокнула Мартина в щеку:
– Было очень хорошо, спасибо тебе большое, нам пора бежать!
В Аниной резиденции – вытянутом буквой Т двухэтажном просторном бежевом коттедже с ярко обведенными белой краской раздвижными стеклянными дверями, посреди еще нерасцветшего фруктового сада, на отлёте, в соседнем Грёбэнцэлле, где двумя днями раньше чуть не остался жить с незнакомой немецкой мадонной Чернецов, и куда теперь их с Катариной подкинула на машине Марга, – уже буйствовали страсти. Дьюрька успел наклюкаться домашней вишневой наливки (либерально выставленной на хирургического вида барном столике, с колесиками, хозяйкой дома – матерью Аниной подруги Ценци – полненькой розоволицей дамой с пластичными движениями; вместе с Добровольской они теперь в соседней комнате играли на пианино раннего Моцарта – в четыре руки, на перегонки, звучно наступая друг другу на пятки) и учинил дебош: вместе с Ольгой Лаугард и Руковой затеял перевод советского гимна на немецкий язык, с корявыми строфами, жуткими ошибками и белыми рифмами.
Когда Елена и Катарина вошли в дом, Дьюрька (заглушая фортепьянные потуги зальцбургского повесы, некогда безуспешно пытавшегося выдать на гора хоть одну приличную фугу) бравурно распевал на знакомый до боли в зубах советский мотив гимна:
Зиг хайль, у-у-у-у-нзэр фа-а-терланд!
Первый куплет, повторенный специально для Елены на бис, звучал у него так:
Union unzerstörbare der Freiheitrepublik’n Hat Russland verbunden im siebzehnten Jahr! Es lebe, geschaffen vom Willen der Völker, Die Einheit und Stärke der Sowjetunion
Дальнейшее пение, впрочем, звучало, при Дьюрькином переводе, еще матернее:
Sieg heil, unser Vaterland! Unser Freiheitsstaat! Freundschaft der Völker ein richtiger Grund! Gibt es aber noch eine Kraft Lenins Partei ist das Die zu einer neuen Gesellschaft uns führt!
Словом, все встают под гимн – и бьют Дьюрьку по морде. Нет, конечно, никто с места не двинулся, все остались сидеть.
Дальше шла уж и вовсе похабель, строго по тексту.
Дьюрька довольно раскланивался перед хохотавшими одноклассниками.
– Фашизм какой-то! – охнула в сердцах не догнавшая особого Дьюрькиного юмора Таша, дослушавшая гимн до конца, внимательно наклонив голову, и все прямее натягивая растопыренными пальцами концы своих жестких блестящих волос с обеих сторон длинного каре. А потом встряхнув головой, разметав локоны, выпрямилась, и взбив пальцами скрещенных рук волосы на затылке, смерила Дьюрьку волоокими черными глазищами: – Это все равно, что у нас в Германии спеть гимн «Deutschland, Deutschland über alles»! Или нацистский марш! У нас бы за такое на три года по закону сразу в тюрьму посадили!
Дьюрька, последний человек во вселенной, кого можно было заподозрить в советской диктаторской и колониаторской агитации, раскрасневшись, только хохотал, довольный, что устроил провокацию.
– А то с ними скучно! – подойдя к Елене, буянил Дьюрька. – Мой Густл сейчас, например, со мной в настольные игры играл! Ты не поверишь, Ленка! Разложил картонку на столе – и давай хряпать! Ходы, фишки, кости! Детский сад! Я даже сосредоточиться поначалу не мог и понять смысл игры – из-за полной, абсолютной плоскости! Равнинные игры фрицев!
– Не может быть! Мне кажется, ты просто клевещешь на добрых людей, Дьюрька! – потешалась над очаровательно пьяненьким, дебоширившим другом Елена.
Сладкое фондю было вместо шарад. И большинство из них разгадывать оказалось бесполезно – потому что разгадок в памяти не содержалось: манго, стар-фрукты, физалис, киви. Ценци ловко накалывала нарезанные кусочки фруктов из безразмерной салатницы на специальные деревянные шпажки с занозами, окунала в серебряные лохани с горячим белым или черным шоколадом и приглашала гостей отведать и угадать на вкус, что это.
– А вот это попробуй! – стонала Аня. – И вот, вот этот кусочек – кажется, это именно то, что я распробовала. Похоже на персик, но не он! Только макни не в черный шоколад, а в белый! Божественно!
– Это – нектарин! – подсказывала, радуясь, рот до ушей, маленькая, большелобая и умопомрачительно прыщавая Ценци.
Кудрявицкий, впрочем, выжирал шоколад прямо из специальных серебряных прудов, – эффективно работая, вместо всех этих хитростей, черпаком витой чайной ложечки с эмблемой Мюнхена на расплющенном кончике.
Чернецов в другом конце комнаты изводил Добровольскую:
– Нет, не понимаю я, Добровольская! Ну что ты нашла в этом пустоголовом венском фигляре с буклями? А? – ревниво очернял он ее музыкального идола. – Сплошные бравурные трели! Очень уж он сладенький! Хрюй! Никакой драмы! Я, например, Шуберта га-а-а-раздо больше люблю!
И, нацелив на Добровольскую, как пулемет, свою гитару, варварски забринькал шубертовскую серенаду, добавляя щедрый аккомпанемент, блюмкая губами и языком:
– Блюм-блюм-блюм– Блюм-блюм-блюм-блюм!
Загонял Добровольскую по углам дома, и чуть не довел меломанку до слез.
Дебелая Таша, чтобы отвлечь гостей от недобрых шуток, затеяла песни за длиннющим высоким столом под расплющенными металлическими абажурами: усадила всех вокруг на насесты барных стульев – и опять пошла немецкая развлекуха с групповыми жестами.
Пели слезливую историю про маленького моряка, который любил девушку, но не имел при этом денег, что не помешало, однако, прохвосту объехать кругом весь мир, и кататься на корабле, пока девушка не умерла, и чья же в том была вина? – и всё по кругу начиналось снова-здорово, как заведенная пластинка.
Лаугард была в восторге – уже со второго круга ей удалось стать ассом игры: на каждом завитке выпускалось одно слово, все замолкали, как будто ставя запись на паузу, и заменяли это слово пантомимными жестами: вместо «девушки» двумя руками вырисовывали в воздухе сомнительно фигуристое существо, вместо матроса – салютовали к фуражке, а потом аккуратно вырисовывали в эфире указательным пальцем шарик, который он объехал, а в тот момент, когда девушка умирала – двумя перекрещенными руками изображали перекладины кладбищенского креста и уныло развешивали губы.
И так, с каждым кругом вырезая еще и еще одно слово, доходили до абсолютно молчаливой песни с выразительными жестами и артиклями, отстукивая ритм кулаками по столу. А потом стартовали заново, набело, с интонацией уже заезженной, шарманочной – потому что обязательно кто-нибудь под конец сбивался и под общий хохот выпиликивал какое-нибудь запретное словечко: «Айн кляйнэр матрозэ…»
А закосевший от наливки Дьюрька всё не вовремя приставлял ладонь ко лбу и отдавал честь – когда речь шла вовсе не о матросе, а о девушке, и сбивал всех с панталыку, и Таша опять волооко таращилась на него, и всё хватала Дьюрьку властной пухленькой ручкой, поправляя его жесты, и показывая, как надо, и щурилась, прикусывая себе нижнюю губу, и ерошила прямые волосы.