А закосевший от наливки Дьюрька всё не вовремя приставлял ладонь ко лбу и отдавал честь – когда речь шла вовсе не о матросе, а о девушке, и сбивал всех с панталыку, и Таша опять волооко таращилась на него, и всё хватала Дьюрьку властной пухленькой ручкой, поправляя его жесты, и показывая, как надо, и щурилась, прикусывая себе нижнюю губу, и ерошила прямые волосы.
И потом, когда Ценци вдруг разом погасила весь свет в доме, уже в кромешной темноте, поминали петуха, который умер – про этого неизвестного бедолагу песенку заводила высокеньким старательным голоском Катарина: «Он больше не кричит: ко-ко-ди, ко-ко-да!»
А Лаугард, не расслышав фразу «der Hahn ist tot», наклонилась к Елене, обдавая ее терпкими парами вишневой табуретовки, и переспросила напряженным буратиновым голосом:
– Это какой Йоханес «ист тот»? Я чёт не поняла.
Мать Ценци внесла в гостиную горящее и несгорающее мороженое, и зажгла крошечные чайные свечи в металлических челнах, плававшие теперь по всему дому в мисках с водой, по две, а то и по три, чокаясь боками; распахнула стеклянные двери в сад, где на дорожках вскоре полыхнули в руках терракотовых гномов маленькие факелы, которые она подпалила, оббегая их и плавно наклоняясь к каждому, с огнивом в руках, как в танце.
Чернецов рванул в сад искать мухоморов на закусь.
И тут только Елена заметила, что в этой компании, к которой уже даже слегка привыкла за последние дни, и которая уже даже не так сильно коробила, отсутствует набученный взгляд Воздвиженского, который к Ценци почему-то так и не явился.
Ночью, уронив себя в бабл-гамовое суфле в ванной, Елена опять в изнеможении подумала, что каждый день у нее – как тысяча лет, и что какой же это несносный для нее труд – жить в этом странном мире, со странными людьми. И что каждый день с утра она идет, как на вершину, и как будто тащит непосильный, только ей доверенный груз. И редко, очень редко случаются безветренные лощины – затишье – а потом опять и опять ураган. И едва хватает сил дотянуть до вечера. А новая реальность все пёрла и пёрла.
И – одновременно с этим внутренним стоном – выросло в ней, вдруг, вмиг, благоговейное, благодарное, захолыновавшее дыхание чувство, что она, конечно, может быть, и участвует в этой жизни, но она же, одновременно, в каком-то неизмеримом измерении – и как зачарованный зритель: и всё, что с ней происходит сейчас, все образы, которые мимо нее проводятся, даже те, что ее неимоверно мучат – всё это – как будто мысли, существовавшие раньше, но только в безвоздушном, бестелесном пространстве – и которым теперь кто-то милостиво дозволяет на ее глазах раскручиваться, и облекаться в физическую форму.
VIII
На следующее утро, открыв глаза, она обнаружила на тумбочке вместо уже привычной ненавистной совиной рожи ярко-оранжевую литровую прозрачную бутылочку – Марга ухитрилась, пока она спала, принести ей свежевыжатый апельсиновый сок, с мякотью – против авитаминоза. Приложившись к бутылочке (откупорив тут же, не вылезая из постели – с приятнейшим кликом), она поняла, что никогда и ничего на этом свете более лакомого не вкушала.
– Вос из? – возмутился из своего тюремного дворца Куки – когда через четверть часа Елена принесла вниз Марге в кухню абсолютно пустую прозрачную тару.
А Марга не верила своим глазам, счастливая как ребенок, что наконец-то хоть чем-то гостье потрафила. Из холодильника была извлечена свеженькая непочатая бутылка.
– Орррошэн-сафт! – аппетитно протянула из-за стола Катарина, пожиравшая на скорости свои мюсли.
– Как-как ты это произносишь? – в восторге переспросила Елена. Для которой теперь это название звучало музыкой.
И с каким-то то ли мамашиным южным, то ли с квази-французским, наполеоновским, прононсом Катарина еще раз одобрительно повторила:
– Оррррошэн!
И от этого ледяная оранжевая лава становилась еще вкуснее.
Эту литровую порцию Елена выдула тут же, при Марге с Катариной.
Марга хохотала, но в то же время говорила, что это доказательство ее медицинской теории:
– Организм требует витаминов! – и выразительно посматривала на дочку, явно намекая той, что, мол, и с ее, Маргиной, сигаретной слабостью можно было бы быть погуманней.
Организм требовал соку так много, что Елене была выдана еще одна бутылочка – с собой, в поездку на таинственный «Женский» остров – в монастырь, куда они отправлялись сегодня же, в воскресенье, всей (и женской, и мужской, и баварско-русско-еврейской) компанией – поездку, для которой пришлось вскакивать на рассвете – так что даже любимое развлечение – прогулку с уже вертевшимся веретеном Бэнни – Катарина оставила на Маргу.
Пока они с Катариной бежали ко станции – откуда должен был забрать их уже знакомый крылатый пулеобразный симпатичный автобус, Елена, запыхавшись, спросила ее:
– А как звучит «Отче наш» на немецком? Нас никогда не учили…
– А зачем тебе?! – изумилась Катарина и остановилась.
А потом сбиваясь, и начиная снова, и опять сбиваясь, и по-детски растерянно улыбаясь, и попыхивая, злясь на себя, когда ошибалась, и морщась, как будто ей в лицо брызгали очищаемыми апельсиновыми корками, Катарина все-таки прочла молитву, на бегу, целиком.
В середине автобуса уже сидел Воздвиженский и, сердито посверкивая очками, гугнил как громкоговоритель:
– Лучше было бы сходить в Хофбройхаус пивка попить. Нафига тратить весь день на эту поездку! Одна дорога туда-обратно займет часа четыре! Весь день терять! Это мы сейчас доедем туда только в…
Проходя мимо него, Елена вдруг вспомнила, как удивительно он похож, когда без очков, на Вергилия – в мраморной версии, с отбитым носом (безупречно восстановленном сейчас – в версии Воздвиженского), с припухшими губами, Вергилиевым подбородком и нежной ключицей, из неаполитанского склепа древнего пиита.
И, решив проверить, не оптический ли это обман ее памяти, Елена остановилась, и в приказном тоне сказала:
– Воздвиженский, сними, пожалуйста, очки на секундочку.
Воздвиженский, с округлившимися глазами, уже готов был загундеть снова, но все-таки послушно очки снял. А Елена, удобно оперев колено на сидение, нагнулась, и еще через секунду опять уже удивлялась тому, какие же молочные на вкус у него губы.
С изумившей ее опять саму ясностью она вновь подумала в первую же секунду, целуя его: «Ну уж нет. Этого молочного щенка я миру не отдам. Он будет таким, как я хочу».
– А мы вчера с Ксавой и его родителями в компьютерный магазин в Мюнхен ездили. И поэтому я на фондю не пришел… – обмякшим голосом выговорил, как какое-то защитное заклинание, не зная что сказать, и все еще держа очки в руках, Воздвиженский, когда она перелезала через его колени и усаживалась к окну.
Бедный Ксава, вошедший в автобус сразу после нее, протиснулся мимо и, виновато улыбаясь, поплелся на заднее сидение, смекнув, что с Воздвиженским ему сегодня не сидеть.
Катарина удобно осела с Ценци на первом ряду.
Анна Павловна делала вид, что задней части автобуса вообще не существует, и что у нее болит шея и назад поворачиваться она физически не может – торчала рядом с передней дверью, массировала затылок и смотрела строго вперед, ведя громкую болтовню с водителем.
А на Аню Елена уже даже боялась и посмотреть – понимая, что любимая подруга скорее всего после этого с ней вообще всю жизнь не станет разговаривать.
– Ходить в Хофбройхаус, – спокойно заявила соседу Елена, расправляя воротник его рубашки (и убеждаясь, что сходство с юным Вергилием действительно поразительное), – это все равно, что придя в прекрасный музей, отправиться на экскурсию в подвал в вонючую сторожку, выяснять, где там в прошлом году водились клопы!
И очков Воздвиженский так и не смог надеть, пока автобус не тронулся. Да и когда поехали – тоже.
– Ну что, слишком долгая дорога была, да? – осведомилась она у Воздвиженского, когда автобус уже припарковался у пристани Прин на Кимзэе, рядом с потешной, как будто бы детской, крошечной, как из фанеры сделанной, железной дорогой.
А у самой, когда выпрыгивала из автобуса на провернувшийся гравий, в голове опять пронеслось: и один день – как тысяча лет.
Прямо под крыло автобуса как раз пристроился низенький зеленый паровозик, и вылезали из него, согнувшись, неловкими клячами туристы.
Рядом с парковкой почему-то одиноко валялась кабинка канатного подъемника – как будто сорванная диким порывом ветра откуда-то с гор.
Огляделась – и ахнула: а горы то – вот они! Всплывают из-за озера, как гигантские синие киты! А само Кимзэе, дивное, неохватное, от ветра играет так, как будто переполнено тысячами тысяч форелей, сияющих акварельной чешуей на солнце, резвящихся под защитой этих синих кашалотов.
То ли спертый влажный воздух был тому виною, то ли тихо изумляющийся сам себе вид, – но до пристани все дошагали в глубоком молчании, словно каждый вяк натыкался на хук с гор, с той стороны озера.