Как ты легко можешь себе представить, Люций, правдивость такого замечания отнюдь не делает его более приятным, как и его повторение, слетающее с ее всегда готовых укусить губ.
Впервые она заговорила об этом, когда я начал подумывать о том, чтобы изготовить ее восковое изображение, и теперь всякий раз, когда она причиняет мне боль, перед моим внутренним взором возникает этот утешительный образ. Если бы он не успокаивал меня, то, уверяю тебя, я уже давно сошел бы с ума, став таким же буйным и диким, как весеннее равноденствие.
* * *
В самом начале нашей связи она сказала мне:
– А ты, оказывается, жаден до боли.
В ответ я лишь молча покачал головой.
– Без нее ты не смог бы написать ни куплета, – рассмеялась она. – Ты пользуешься мной. Поэтому не скули, уверяя, будто я заживо пожираю твое сердце.
– А как насчет моих счастливых поэм? «Тысячи поцелуев», например? Или «Счетной поэмы»? – возразил я, в глубине души сознавая, что она права.
– Совершенно очевидно, что они написаны по воспоминаниям.
Ее слова повергли меня в панику, потому что она еще лежала в моих объятиях и, насколько мне было известно – каким бы идиотом я ни был, – на сей раз у меня не было счастливых соперников.
– Ты хочешь предостеречь меня от чего-то?
Она приподнялась на локте и с веселым изумлением взглянула на меня сверху вниз. Я вдруг заметил морщинку у нее на шее и уставился на нее, словно зачарованный. Она ничуть не смутилась; прижавшись ко мне бедром, она взяла мою руку и положила себе на пышные ягодицы.
– Вся моя жизнь должна была стать для тебя предостережением, – сказала она, начиная двигаться, медленно и целеустремленно. – Или ты был слишком туп, чтобы уразуметь это с самого начала?
Я продолжал злорадно разглядывать складку у нее на шее, которую мне очень хотелось потрогать пальцем.
Наконец она прекратила двигаться и осведомилась:
– Чего это ты так на меня уставился?
Я ответил:
– Снимаю с тебя мерку для восковой куклы.
Она вновь рассмеялась, вот только на сей раз в смехе ее слышались тревога и беспокойство.
Я продолжал:
– Подари мне свой локон! Мне нужна частичка твоего тела; обрезок ногтя с ноги вполне подойдет.
– А не пошел бы ты куда подальше, – отозвалась она, оскалив зубы.
Поэтому я подождал, пока она выйдет из комнаты, чтобы принять ванну, и подкрался к ее туалетному столику, где и вытащил несколько волосинок, застрявших в ее гребенке. Я еще обратил внимание, что корни их были совершенно седыми, что вселило в меня смутное ощущение торжества. Я поднес к губам флакончик для духов, сделанный в форме стеклянной птицы, и отпил несколько горьких капель из ее клюва.
А потом я написал поэму, дабы увековечить эту докучливую и беспокойную маленькую птаху, ее заносчивого воробья, будь проклята его грудка в черных пятнышках! Кажется, она любила эту птицу, насколько вообще была способна любить. То, что любила Клодия, любил и я, причем со всем присущим мне талантом: в голове у меня мгновенно родилось воздаяние, трепещущее легкими звуками. Я полагал, что она вознаградит меня за него, но Клодия отшвырнула дощечку, едва удостоив ее беглого взгляда.
– Тебе нравится? – поинтересовался я, не поднимая глаз.
– Не жди, что я стану любить тебя более возвышенно только потому, что ты мнишь себя поэтом, – лениво протянула она. – И не думай, что я не понимаю двусмысленности, которую ты вложил между строк.
(Видишь, брат, как она умна? Она моментально догадалась, что в моей поэме речь идет о маленькой птичке, которая начинает трепетать у меня между ног при одной только мысли о ней.)
– Неужели тебе совсем не нравится то, что я пишу о тебе? – взмолился я.
Она лишь небрежно передернула плечами, словно говоря, что ей не впервые приходится играть роль музы.
* * *
Клодия! Ты спрашиваешь, что в ней есть такого, что позволяет забыть о ее холодности. Понять это пытались многие мужчины. Теперь настала моя очередь. И я бы сказал, что непревзойденная слава Клодии – лишь отраженное сияние вожделения и похоти, которые испытывали к ней многие. Каждый видит в ней женщину, которую в то или иное время желал другой мужчина. Она преломляет и возвращает желание вместо того, чтобы впустить его в себя, и этим похожа на пыльную лампу, которая, как кажется, дает свет, но на самом деле лишь порождает в темноте уродливую пляску тусклых пятен.
Я знаю, что у всех женщин есть свои фантазии; знаю, что они мысленно в любую минуту способны представить себе нового возлюбленного, иногда в тот момент, когда сверху на них еще лежит прежний. Но фантазии – одно, а воспоминания – совсем другое. Клодии не нужно представлять себе, что это такое – совокупляться с некоторыми высокородными и многими низкорожденными мужчинами в Риме. Ей нужно лишь обратиться к архивам и тайникам собственной кожи, чтобы вспомнить их дары и пожертвования, ухищрения и выносливость. Когда я возлежу с Клодией, то никогда не чувствую, что остался с нею наедине. С таким же успехом одиночкой может воображать себя и слепая летучая мышь, находясь в пещере, в колонии себе подобных.
Мысль эта приводит меня в содрогание, как, впрочем, и любого другого на моем месте, но меня – больше, чем кого-либо, ведь я боюсь, что другие мужчины прокрались с нашего любовного ложа в мои стихи. Эти мужчины слились в моем воображении в гигантского колосса по имени «не Катулл». В определенные моменты, когда я, казалось бы, должен забыть обо всем, меня вдруг пронзает напоминание о них: мои ногти, волосы и зубы натыкаются на драгоценные камни, которые подарили ей другие любовники. Она никогда не снимает их. Даже голая, она выглядит омерзительно шероховатой из‑за горных кряжей и россыпей золота и рубинов.
Клодия и сама балуется сочинительством. Она пишет небольшие и остроумные эпиграммы, и я завидую каждому ее слову о любви. Ибо я не уверен, что они обо мне.
Для самой же Клодии любовь, исходящая от меня, Катулла, – не более чем докучливая муха.
Но мои поэмы о ней – другое дело. Проблема в том, что их трудно забыть (в отличие от тех, что пишет Целий). Мои песни лишь придали сияния и блеска ее репутации: из‑за них Клодия стала пользоваться большей популярностью и славой, чем прежде.
Прошло немного времени, и мои друзья стали передавать друг другу их экземпляры. Каким-то образом мои поэмы просочились за пределы нашего круга и вышли на улицы, где влюбленные принялись цитировать их друг другу. Память римлян вообще легко усваивает сладкозвучные слова.
Ну и, разумеется, любой может воспользоваться чужой фразой к своей выгоде. Поэтому я не знаю, плакать мне или смеяться оттого, что уже и торговцы всех мастей расхваливают свой товар, используя отрывки из моих стихотворений. Продавец сирийских колбасок и торговец египетскими орехами выучили их наизусть, и они даже нацарапаны на стенах купален. Но мое имя пока не связывают с ними. Я обрел безвестную славу, чего не планировал и к чему не стремился изначально.