Сначала она спросила у него, что может случиться с деньгами, находящимися в банке покойного Эфрусси, и нотариус успокоил ее: никакой опасности. Деньги в целости и сохранности. Тогда госпожа Мацнер, верная обету, принесенному прошлой ночью, потребовала, чтобы нотариус составил завещание под ее диктовку. Нотариус сделал предварительные пометки на листе бумаги, вынул чернила и перо из кожаной сумки и сел за стол. Первым делом он своим медленным, осторожным, каллиграфическим почерком написал стандартную преамбулу завещания. Дойдя до цифр, он повернулся к госпоже Мацнер и спросил у нее:
— А вам известны подлинные размеры вашего состояния?
Этого она не знала.
— Если говорить точно, — и нотариус еще раз пролистал бумаги, — тридцать две тысячи гульденов и восемьдесят пять крейцеров. Тысячу гульденов вы сняли у Эфрусси две недели назад.
— Сколько? — переспросила госпожа Мацнер.
— Тридцать две тысячи, восемьдесят пять, — повторил нотариус.
Такая куча денег — а ей приходится умирать! Да почему она вообще заболела? И не была ли вся эта болезнь страшным сном? Доктора… да что они понимают, эти доктора! Может, и не болезнь это вовсе, а всего лишь приступ испуга после скоропостижной смерти Эфрусси? Кто сказал, что она вообще должна умереть? Где это написано? А если она проживет еще двадцать лет или, хотя бы, десять — разве не хватит времени составить завещание?
— Вы уверены, господин нотариус? — спросила она.
— Совершенно уверен.
Она откинулась на подушки и впала в глубокую, очень глубокую задумчивость, тогда как нотариус ждал решения, терпеливо держа перо наготове — всего в сантиметре от листа гербовой бумаги.
Наконец она решилась. Выпрямившись, она сказала не без смущения:
— Если так, я хотела бы завещать только ту тысячу гульденов, которая имеется наличными у меня здесь, дома. Если понадобится, я впоследствии попрошу пригласить вас еще раз. На три части, господин нотариус, как сказано, на три части! Триста — бедным, триста — церкви, триста — Мицци Шинагль. А еще сто останутся на всякого рода издержки.
Произнеся это, она и сама не знала, о каких «издержках» речь, она заговорила о них просто так. Ей казалось, что упоминание о всякого рода издержках должно свидетельствовать об известной широте натуры.
— Всякого рода издержки, — повторил за ней нотариус. — Это надо расписать подробно. — И сам же предложил: — Похороны и памятник, — и эти два слова прозвучали на слух госпожи Мацнер, только что перед тем собравшейся, было, умереть, издевательски непристойно.
А он уже писал, этот нотариус, медленно, но неумолимо. Непроницаемы были его лицо, голова, фигура, думать он мог все что угодно, а мог и вовсе ничего не думать. Он был чиновником, он сам по себе был как бы неким закрытым учреждением. Кто знает, что там происходит в закрытом учреждении, в кайзеровско-королевской нотариальной конторе?
Госпожа Мацнер затаила дыхание. Она наслаждалась торжественностью происходящего — и, вместе с тем, собственной тайной уверенностью в том, что проживет еще очень долго. Только что она провела, так сказать, репетицию смерти. Весь мир — включая и вчерашнего святого отца — уже успел порадоваться ее кончине. Она одна знала, что еще, даст бог, поживет. И какой прекрасной будет эта жизнь! Жизнь заново рожденной, жизнь вернувшейся с того света!
— А оставшаяся часть вашего состояния? — осторожно спросил нотариус.
— Об этом мы еще поговорим, — отозвалась госпожа Мацнер.
Она поставила подпись пером, которое подал ей нотариус. Он тщательно вложил завещание в толстой конверт на матерчатой подкладке. Запечатал его. Свечу и сургуч он достал из портфеля. Перед зажженной свечой, вновь напомнившей ей о смерти, госпожа Мацнер закрыла глаза. И открыла не раньше, чем услышала, как нотариус свечу задувает. «До свидания», — сказал он, и она ему улыбнулась.
С большим аппетитом она съела перловый суп, и тут же ей захотелось чего-нибудь посущественнее. На нее напало прямо-таки неудержимое желание съесть гуляш и выпить кружечку окоцимского. Она не была больна, категорически не была. Однако ей хотелось еще некоторое время — денек-другой, не больше — попритворяться больной. Однако вечером, когда врач пришел снова, она его не узнала. Пот крупными жемчужинами выступил у нее на лбу. Чепец давил тугой резинкой, у нее было ощущение, будто ей на голову надета корона, и она умоляла: «Снимите с меня венец». И, смутно вспомнив полученное вчера отпущение грехов, добавляла: «Терновый венец». Но никто не внимал ее речам. На градуснике было 40°.
Внезапно она вскрикнула. Почувствовала режущую боль в спине, словно ей вонзили между ребер обоюдоострый меч. Широко раскрыла рот, выдохнула с шумом, будто хотела что-то крикнуть — «Воздух!» или «Окно!» — но тут же забыла. Ей стало очень жарко; невыразимый страх охватил ее; она принялась барабанить пальцами по одеялу. Глаза ее начали закатываться. Доктор послал сестру в аптеку за кислородными подушками и приготовил шприц с морфием. Сестра принесла кислородные подушки. В этот самый миг Мацнер приподнялась в постели и тотчас снова рухнула. Последняя дрожь пробежала по ее векам, пальцы затрепетали на одеяле. Потом ее правая рука повисла. На Жозефину Мацнер сошел мир.
Ее похоронили в один из первых дождливых дней той золотой осени. Это были похороны по третьему разряду: всего пара вороных и никаких ливрейных служителей. В соответствии с предписаниями, нотариус опубликовал в газетах положенное объявление: «Разыскиваются наследники!»
Пару месяцев спустя объявился какой-то племянник госпожи Мацнер, хмелевод из Заца, человек зажиточный и без тени какого-либо чувства благодарности к судьбе, равно как к покойной тетке.
В женское исправительное заведение в Катране пришло сообщение о том, что заключенная Мицци Шинагль вступила во владение тремястами гульденами как наследница скончавшейся девицы Жозефины Мацнер.
Прочел объявление в газете и судебный репортер Лазик. И в его находчивом уме тут же созрел совершенно определенный план. Он поговорил об этом со своим другом, старшим инспектором Седлачеком, на Шоттенринге, в кафе Вирцля.
19
На всем белом свете царил глубокий, даже как бы зловеще глубокий, мир, и официальная полицейская хроника, включающая в себя отчеты о самых банальных происшествиях, занимала в ежедневных газетах не более двух с половиной страниц. Судебные репортеры, пребывая в подавленном настроении, всей шайкой-лейкой сидели в кафе у Вирцля. Невыносимое спокойствие, ничем не омрачаемый мир без малейшей надежды на какую бы то ни было сенсацию буквально парализовали эту компанию. Всякий раз, когда открывалась дверь, репортеры разом отрывали глаза от карт, за которыми коротали время. Если вошедший оказывался кем-нибудь из шпиков, захаживающих к Вирцлю, его встречали самыми пристальными взорами, будто глаза могут выведать новость раньше, чем ее услышат уши. «Есть что-нибудь?» — спрашивали пять-шесть человек одновременно. Тайный агент даже не снимал с головы котелка — верный признак того, что присаживаться за столик он не собирается, а значит, и рассказать ему нечего. И только репортер Лазик втихую вынашивал вполне определенный план, тогда как остальные уныло и безнадежно возвращались к бесконечной спячке за картами. Но и Лазик не подавал виду, что у него на уме что-то есть. И он вел себя так, будто его, наравне с остальными, изводила в эти убийственно мирные времена профессиональная бесперспективность. Тем временем, однако, он прял нить за нитью, он сплетал их в петли — и снова распускал, он соединял разнородные элементы в единый узел и, наоборот, расчленял то, что, по сути дела, было взаимосвязано, поскольку отдельные звенья одной логической цепи требовались ему для включения в другие связи, цепи и круги. Он один учуял взаимосвязь между кончиной банкира Эфрусси и смертью Жозефины Мацнер. Насколько он мог припомнить, банкир Эфрусси выдал ссуду под знаменитые жемчуга Шинагль и даже вроде бы продал их в Антверпен. И хотя прямой взаимозависимости между жемчугами, Персией, шахом, Мацнер, Эфрусси и Шинагль ни в коей мере не прослеживалось, именно косвенная связь стоила того, чтобы заняться ею, и сулила успех. Кроме того, в тогдашний неаппетитный обман, жертвой которого стал глупый мусульманин, был также замешан барон Тайтингер. Хорошо, что покойная Мацнер незадолго до своей внезапной кончины побывала в кафе у Вирцля! «Материала» было предостаточно. «Лазик, смотри в оба», — сказал себе репортер.
Однажды на очередной унылой предобеденной посиделке за картами Лазик внезапно испустил тяжкий вздох.
— В чем дело? — спросил Кайлер. — Уж не собираешься ли ты снова начать писать стихи?
В репортерском кружке подобные слова звучали оскорблением. Несколько журналистов еще помнили давным-давно вышедший сборничек стихов Лазика.