— вон, показывают, солнце светит!
— Любят! — хмыкнул вирник.
— Но разум-то у них есть или нету?!
— Это народ лесной, моленья у ручья творят — дождя от него ищут. Им что хочешь говори — не разумеют. У них ума нет, объяснений и уговоров не поймут! Бить их надо, да посильнее, — и все!
Вирник обернулся, взял из рук Опенка полную кружку и, громко чмокая, выпил.
Кулик обратился к своим:
— Этот пьяный осел опять говорит, что мы поступаем тут неверно. Смердам ничего объяснить нельзя, бесполезно. Разум их еще не развит, и мир они воспринимают лишь чувствами. Добро и зло понимают лишь на самом животном уровне: холодно-жарко, больно-приятно… Это стадо без пастырей!
— Не надо слишком доверять этому воину, — произнес пожилой попин, — он тоже русич. Но он и княжий дружинник, поэтому ему выгодно верить в истину христианства. В душе же он, может быть, еще больший язычник, чем все смерды.
— Пусть он язычник и лжехристианин, но говорит он верно. Мы объясняем и объясняем этим полулюдям свет истины, но они не понимают ее. Сколько уже дней и ночей я говорю им о величии и могуществе Христа, а до сих пор лишь вон тот мерзавец делает вид, что воспринял новую веру, — мотнул головой в сторону Опенка Кулик.
— Он плюнул на Рода, плюнет и на Христа.
— Да знаю я это — и плохо, конечно, что первым христианство воспринял такой человек. Но, повторяю, мы поступаем неверно, так долго уговаривая язычников. Епископ Михаил и князь Василий в Киеве за один день обратили в веру тысячи; мы же этих зверей все убеждаем, но слова наши не проникают в их тьму.
— Значит, надо остановиться и избрать иной путь, — заговорил третий попин. — Я думаю, сейчас нужно во что бы то ни стало отыскать украденного и скрытого ими кумира. Если не найдем, плохо будет. Храм святой воздвигаем, но двоеверие сохранится. Из-за страха они станут приходить сюда и покорно слушать наши проповеди, а потом пойдут в свои тайные кумирни к идолам посмеются над нашими словами.
— Правильно это, но где искать Рода?
— Волхва их следует еще раз выпытать; старики с ним говорили, он при нас извлек их из кладбища для языческого костра…
— Но он говорит, что волхвом себя не считает.
— Раз его смерды почитают за волхва, верят ему — значит, и мы можем…
— Никому они не верят, даже своим бесам!
— Зачем же тогда прятали Рода?! Нет, этот волхв особый тут человек… В Киеве был, по земле русской долго ходил. Вот если бы вместо тупого Опенка мы обратили его, все пошло бы скорее!
Услышав свое имя, Опенок поспешно подошел к византийца.
— Чего надо?
— Мои братья хвалят тебя, — успокоил его Кулик. — Ты помнишь молитву, которой я научил тебя?
Переемщик нахмурился, покосился на вирника.
— Знаю. Говорить надо так: «Верую во единого бога отца вседержителя, творца небу и земли… Да не прельстят меня нецыи от еретик!» — он показал рукой за спину, где опять остановили работу плотники.
— Правильно, ты на верном пути к истине. Постой! Тот лесной человек действительно волхв?
— Верно так. Он и в огонь обращается, и в змею, — зашептал Переемщик, оглянувшись на храм. — Он и был змеей-гадюкой, что Ора и Ратая изгубила! А сперва подговорил их Рода схоронить! Убьете Соловья — эти, другие, сразу к вам пойдут. Увидят, что Род не вступился за него!
— Наш Христос учит любви к ближнему…
— Тогда будете тут сидеть вечно!
— …Но мы можем судить его, — спокойно продолжил Кулик, — он был в дальних землях, видел Киев, значит, человек разумный. Но мы всенародно посрамим его, покажем, что бесовская вера его и вон их — темна и бессмысленна. Созовем всех смердов из здешних весей и на их глазах разоблачим волхва-колдуна…
Видимо, только сейчас набредший на эту мысль попин стал пересказывать ее единоверцам. Опенок покорно уставился на них, а вирник вдруг выругался и уже тише проговорил: «Снова болтать собираются, дураки дурацкие!»
Разговор с попином скоро почти забылся, но Всеслав уже не сомневался, что византийцы с крещением приступят к нему первому, ибо считают его волхвом, значит, таким же попином при Роде, как они при своем Христе.
Его все подмывало уйти отсюда, переждать, пока иноверца отбудут восвояси; но было ясно, что бежать ему уже некуда, если он хочет и впредь жить вместе с людьми.
В избе беспокойства прибавилось; едва Всеслав переступил порог, он увидел, что в светце горят три лучины[47]. Волхв поспешно загасил одну, осмотрелся.
На полу, рядом с печкой, на медвежьей шкуре, подтащенной туда, спали, прижавшись друг к другу, мальчик и волк. Зверь первым почуял человека, поднял голову и блеснул в полутьме клыками.
Вырастал волчонок быстро, он стал резвее, подвижнее — часто неожиданно выскакивал из-под лавки и хватал за ноги Всеслава или мальчика
— охотился так. Теперь его выпускали во двор, но он не убегал в лес, хотя выходил порой за ворота, подолгу смотрел на глухую темную чащу и изредка неумело пытался выть.
Сейчас, обнюхав Всеслава, он вернулся на шкуру и снова пристроился к спящему ребенку. Сидя на лавке, Соловей устало следил за ним, думал: «Почему он родился волком, а я человеком? Мне посчастливилось или так сделано по воле Рода?! Могло же быть иначе — я родился бы зверем, а ты человеком!»
В незадвинутые окна ворвался ветер, задергалось пламя лучины, проснулся и испуганно огляделся младший Всеслав.
— Ложись на полати, — тихо сказал Волхв, пошел на крыльцо.
На его избу надвигалась гроза. Слева, от невидимой отсюда реки, стремительно неслись по темному небу тучи. Они цеплялись за верхушки деревьев, раскачивая их, и потом останавливались над лесом. Тьма окружала все вокруг — ни звезд, ни луны не было видно. В небесном мраке глухо заворчал и тут же оглушительно треснул гром; Перунова стрела вонзилась где-то рядом в землю…
Волхв поспешно вернулся, торопливо перевернул вверх дном все миски, накрыл ушаты и корчаги, задвинул ставни[48]. В избе стало тихо, но тут же снаружи прогрохотал гром и будто толкнул крышу жилища. Соловей замер; долго было тихо, затем отчетливо зашумел дождь, и его ровный шорох быстро окутал избу.
Всеслав разделся; проходя к светцу гасить лучину, он заметил, что мальчик улыбается чему-то во сне, и приостановился. Из дальних далей памяти выплыло воспоминание о детских днях, когда он беспечно и покойно лежал в отчем доме, а отец негромко напевал:
Ходит Сонко по улице, носит спанье в рукавице, вступи же, Сонко, до нас…
И он в ласковой дреме уносился в удивительные сны.
Дождь легонько стучал по крыше; его шорох наполнял лес и скоро убаюкал волхва. Но проспал он недолго и пробудился от страха. Ему привиделось, что он, лежа на полати, увидел над собой звездное черное небо. Матица, потолок, крыша с князьком пропали[49] — над родными стенами поднималась лишь бескрайняя бездна. Тяжкий, густой холод влетал оттуда в избу и остужал ее.
С трудом придя в себя от жуткого сновидения, Всеслав потом долго никак не мог уснуть. Он лежал неподвижно с открытыми глазами и чего-то ждал. Но в избе было тихо — ни домовой, ни сверчок этой ночью не шумели.
5
Знамение оправдалось скоро. Едва Всеслав и Слава поднялись утром и мальчик ушел к реке проверять ловушки-морды, в дверь резко постучали, и она распахнулась. На пороге оказался пьяный Опенок; он вошел в избу, ухмыляясь, протопал к столу. Но тут к нему метнулся волчонок. Незваный гость при виде зверя сперва ошалело замер, но тут же опять криво заулыбался, будто обрадовался увиденному.
К волхву его прислали христиане. Напрямик ему ничего не говорили, но Доброслав и сам догадывался, что первым, за кого возьмутся иноверцы, будет вот этот белоголовый изгой. Переемщик ненавидел его, но ни себе, ни другим он не смог бы объяснить свою злобу. Знал Опенок лишь одно: никогда еще его жизнь не наполнялась так сильно горем, как нынешней весной, — смерть ворвалась в его избу и пощадила лишь его одного. Он не умер, но уже и не жил. Страдания его постепенно переменились в ненависть. После оплевания кумира он всю ночь трепетал, боялся кары, но взошло, как всегда, солнце, настал новый день — и ничего не произошло. Конечно, он не верил, что Рода нет, но понял — бог отступился от него, и отныне возненавидел и кумира. Все вокруг Опенка пустело — его обходили смерды, теперь покинул и Род. Доброслав стал жить одиноко, Но попин не оставлял богоотступника; он подоспел вовремя, рассказал об ином кумире, Христе, научил жить спокойнее. Византиец наставлял его истине и закону, слова его Переемщик, которому при крещении поменяли имя на Прокопий, запоминал хорошо, и они все сильнее вызывали жалось к самому себе за безвинные страдания; он твердо уверовал, что горе подняло его над другими смердами, и стал презирать их. Попин все чаще называл его «страстотерпец», и слова свои все время подкладывал так, чтобы подальше развести первого вновь обращенного смерда-христианина и остальную весь.