После отъезда Николая Степановича Бежецкое отделение Союза поэтов было открыто и почетным председателем выбрали Гумилёва.
9 января Гумилёв снова в Петрограде. К нему в гости пришла Ирина Одоевцева и Николай Степанович пожаловался ей на дорогу: «До чего стало трудно путешествовать. Прежде легче было до Парижа добраться, чем теперь до Бежецка. Особенно обратно — вагон полон пьяных… Я очень надеюсь, что Бог услышит мои молитвы и пошлет мне достойную героическую смерть… не сейчас, конечно… Ведь я еще столько должен сделать в жизни, хотя и сейчас немало делаю». По воспоминаниям Одоевцевой, поэт очень хотел ей что-нибудь подарить и отдал картину Судейкина. Потом предложил (возможно, в шутку): «Напишите балладу обо мне и моей жизни. Это, право, прекрасная тема». Одоевцева написала, но уже после смерти поэта:
На пустынной ПреображенскойСнег кружился и ветер выл…К Гумилёву я постучала,Гумилёв мне дверь отворил…
Праздники в этот последний для Гумилёва январь несколько затянулись. В голодном и холодном городе люди, истосковавшиеся по хорошей жизни, жаждали хотя бы рождественских сказок. После возвращения из Бежецка поэт побывал на двух костюмированных балах. Один из них, «гвоздь петербургского зимнего сезона», прошел в Доме искусств. Лозинский пошутил, увидев друга во фраке, что тот как монарх. Гумилёву шутка явно понравилась. По контрасту с серой и убогой атмосферой русской жизни поэт чувствовал себя на балу во фраке именинником. Возможно, этот странный бал напоминал ему старое время, как будто он вернулся ненадолго в прошлую блаженную и милую сердцу эпоху.
11 января Гумилёв отправляется на бал теперь уже в Институт истории искусств, расположенный на Исаакиевской площади (особняк графа Зубова). Конечно же он пошел туда не один, а с юной дамой — Дорианой Слепян, будущей актрисой, которая писала: «Вспоминаю я также и то, как часто приглашал меня Николай Степанович на вечера, в бывший Зубовский особняк на Исаакиевской площади. Особняк этот был передан самим владельцем — графом Зубовым — для организации там Института Истории Искусств. Вся его обстановка дворцового типа поэтому осталась в полной сохранности, и в те годы в этом особняке Институтом устраивались самые разнообразные вечера, концерты с участием лучших артистических и литературных сил. Программы этих вечеров иногда подготовлялись, а иногда возникали стихийно и даже одновременно в нескольких гостиных и залах. Однажды, к моей великой радости и гордости — Николай Степанович меня пригласил на заранее объявленный Бал-маскарад. <…> Появление Николая Степановича Гумилёва на маскараде вызвало всеобщий интерес. Он был в своем обычном, уже изрядно поношенном черном костюме, но на этот раз в очень высоком белом, туго накрахмаленном воротничке (которых тогда уже давно никто не носил) и черном старомодном галстуке. При входе он надел черную полумаску, но очень быстро ее снял, вероятно, потому, что ему хотелось быть узнанным. Уже через несколько секунд он был окружен плотным кольцом поклонников, одолевавших его просьбами прочитать стихи. В ответ Николай Степанович театрально приложил руки к сердцу и, показывая на меня, аффектированно произнес: „Если моя королева захочет, то я прочту“ и склонился в подчеркнуто-почтительной позе. Конечно, зардевшаяся „королева“ „захотела“ и также театрально подыграла своему партнеру. Николай Степанович в этот вечер был в ударе, подогрет шумными аплодисментами. Он прочитал много стихов…»
Еще об одном бале в Доме искусств писала в эмиграции Анна Элькан: «…в январе 1921 года устроили костюмированный бал, на котором блистала Лариса Рейснер, красавица, дочь профессора Рейснера и жена комиссара Балтийского флота. На этом балу были решительно все, кто еще оставался в Петербурге. Порхали балерины, вытанцовывал входивший тогда в моду заграничный фокстрот Николай Эрнестович Радлов, молодежь затеяла кадриль. Гумилёв стоял в углу и ухаживал за зеленоглазой поэтессой с бантом в рыжеватых кудрях (Ириной Одоевцевой. — В. П.)».
О бале во время Святок писал в эмиграции поэт Владислав Ходасевич: «…в огромных промерзлых залах зубовского особняка на Исаакиевской площади — скудное освещение и морозный пар. В каминах чадят и тлеют сырые дрова. Весь литературный и художественный Петербург — налицо. Гремит музыка. Люди движутся в полумраке, теснятся к каминам. Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потертые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилёв с дамой, дрожащей от холода, в черном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный, во фраке, Гумилёв проходил по залам. Он дрогнет от холода, но величественно и любезно раскланивается направо и налево. Беседует со знакомыми в светском тоне. Он играет в бал. Весь вид его говорит: „Ничего не произошло. Революция? — Не слыхал“».
Единственная разница этих воспоминаний — в описании одежды Гумилёва. Слепян утверждала, что он был в черном костюме, а Ходасевич — во фраке. Кто-то из них явно спутал балы. Ведь, кроме того бала, во фраке Гумилёв был и на торжествах, посвященных 84-й годовщине со дня гибели А. С. Пушкина. Надо сказать, что в феврале 1921 года широко отмечали в общем-то не круглую дату со дня смерти великого поэта. Чуковский, присутствовавший на этом торжестве, записал в дневнике: «Только в 1 час ночи вернулся с Пушкинского празднества в Доме литераторов. Собрание историческое. Стол — за столом Кузмин, Ахматова, Ходасевич, Кристи, Кони, Александр Блок, Котляровский… Речь Кони… внутренне равнодушна и внешняя… Стишки М. Кузмина… После Кузмина — Блок. Он в белой фуфайке и пиджаке. Сидел за столом неподвижно… Пошел к кафедре, развернул бумагу и матовым голосом стал читать о том, что „Бенкендорф не душил вдохновенья поэта, как душат его теперешние чиновники, что Пушк<ин> мог творить, а нам (поэтам) теперь — смерть“… большинство поняло и аплодировало долго. После в артистической — трясущая головой Марья Валентиновна Ватсон, фанатичка антибольшевизма, долго благодарила его, утверждая, что он „загладил“ свои „Двенадцать“. Кристи сказал: „Вот не думал, что Блок, написавший ‘Двенадцать’, сделает такой выпад“. Волынский говорил: „Это глубокая вещь“. Блок несуетливо и медленно разговаривал потом с Гумилёвым. Потом концерт. Пела Бриан „Письмо Татьяны“. Потом заседание Всероссийского союза писателей о моем письме по поводу Уэллса… Каждый сочувствовал мне и хотел меня защитить. Очень горячо говорили Шкловский, Губер, Гумилёв…» Возможно, и это припомнили органы ЧК Блоку, когда незадолго до его смерти не выпустили поэта на лечение за границу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});