Петровна. Куда вы едете и чем я могу вам помочь?
– Я везу раненого. Он танкист, как и вы, он майор, фамилия Репнин. Не обращайте внимания, что я плачу, это скоро пройдет. Вы понимаете, он разбился, и мало надежды, потому что сердце и сейчас уже работает плохо.
У меня язык почему-то ворочался с трудом, и раза два захотелось засмеяться, что было уже совсем плохо, потому что я помнила еще со студенческих лет, что смех пополам со слезами называется истерией.
– Нужно доставить его в Шилово. – Это, кажется, было сказано твердо. – В восьмом часу через Шилово пройдет санитарный поезд. Мы могли бы успеть, если бы не ваши машины. Ждать нельзя, может быть, и теперь уже поздно! Это счастье, что я встретила вас.
Забыла сказать, что, когда я уходила, Репнин попросил меня вынести его из машины.
– Ведь неизвестно же, правда, сколько мы простоим?
Это было сложно, потому что еще в селе койку прочно прикрепили к кузову, и пришлось терпеливо развязывать затянувшиеся в дороге узлы. Но, должно быть, Даниле Степанычу очень хотелось полежать на поляне, потому что, когда мы вынесли его и я хотела отстранить коснувшиеся его лица травинки, он покачал головой и сказал чуть слышно:
– Не надо.
…Солнце, поднимавшееся за лесом, нежно скользнуло по заблестевшей поляне, и я издалека показала подполковнику койку, чуть заметную среди высокой травы.
– Вижу, вижу. – Я не поспевала за ним. – Ничего, обойдется. А насчет дороги – будьте покойны! До Шилова через лес не более пяти километров. В крайнем случае мои ребята перетащат вашего раненого на руках, вот и вся недолга.
Мы подошли, и он вдруг замолчал, остановившись в двух шагах от Данилы Степаныча.
– Ничего, он не спит. Данила Степаныч, посмотрите, кого я привела к вам. Это подполковник Баруздин, мой пациент, я его лечила.
Репнин лежал, вытянувшись, закинув под голову здоровую руку.
– Это чудо, что мы встретились, настоящее чудо. Рано утром мы будем в Шилове, а там – в санитарный поезд… Почему вы молчите?
Опять не ответил. Улыбка чуть тронула губы, и спокойное, усталое выражение остановилось на тонком лице.
– Татьяна Петровна, – негромко сказал подполковник. Он опустил голову. Водитель, подойдя, тоже опустил голову, и оба почему-то сняли фуражки.
– Да что вы! Нет, нет. Это просто обморок, Данила Степаныч, не пугайте меня. Почему вы молчите?
А утром дорога свободна, и я везу его в Шилово. Приходят солдаты с носилками, и раненые, лежащие на дворе, провожают носилки тревожным и сочувственным взглядом. Идти недалеко – два шага, и уже видны невысокие могильные холмики среди расщепленных сосен в черном обожженном лесу. Военком идет за покойником да старый друг – который принял его последний вздох, закрыл глаза, сложил остывшие руки. Это все, что подарила ему судьба. Могила готова. Опущен, зарыт. Зеленая ветка воткнута в маленький холм – быть может, последняя в этом черном, обугленном, мертвом лесу.
В пустыне
Через несколько дней после возвращения в Москву мне удалось попасть к следователю, которому было поручено дело Андрея, и он сказал, что письмо академика Никольского и других, «о котором вы, без сомнения, знаете», получено и будет принято во внимание.
– Я рад, – он был очень вежлив, – что работа Андрея Дмитриевича получила столь высокую оценку со стороны видных ученых. – Он предложил мне папиросу и, когда я отказалась, сам неторопливо закурил. – Правда, это обстоятельство не имеет никакого отношения к его делу, но тем не менее…
Я спросила, когда будет кончено следствие, и он ответил, тоже очень вежливо, что нет оснований полагать, что следствие не уложится в срок, установленный законом.
– Передачи разрешены?
– Да.
– Переписка?
– Тоже.
Я спросила: можно ли в ближайшее время рассчитывать на свидание, и он ответил, что «ближайшее время – понятие неопределенное», но что если следствие закончится в так называемое ближайшее время, то вскоре последует и свидание… Злая ирония промелькнула в последних словах, и мне на мгновение стало страшно, что эта встреча со следователем, добиться которой было так тяжело, даже самым отдаленным образом не коснулась того, что произошло с Андреем, и представляет собою, в сущности, просто какую-то постыдную пустую игру. Я ушла подавленная, с испуганно сжавшимся сердцем.
Меня радостно встретили в институте, точнее сказать, в лаборатории, потому что в институте за годы эвакуации появилось немало новых сотрудников, и почему они, собственно говоря, стали бы приветливо встречать человека, которого совершенно не знали? Что касается старых… Какая-то неуловимая неловкость теперь мелькала в наших отношениях – то принужденное желание подбодрить, то обижавшая меня сдержанность – совершенно напрасная, потому что я ни у кого не искала утешения. Так было первые два месяца после возвращения с фронта, когда ощущение бесспорной удачи было еще свежо и ощущалось всеми. Ученый совет Наркомздрава выслушал и одобрил наши отчеты. В «Медработнике» появилась большая статья, и хотя вся заслуга в распространении нового средства приписывалась академику Кипарскому, однако и наша лаборатория упоминалась в уважительном тоне. Рубакин сказал, что «все идет нормально» и что было бы даже «замечательно нормально», как говорит наш воинственный завхоз Кочергин, если бы с отчетом о поездке выступил в печати сам главный хирург.
Желание его исполнилось: не прошло и двух-трех недель, как Кипарский выпустил свои «Письма о пенициллине»…
Но вот потускнели первые впечатления удачи, и в один далеко не прекрасный день на меня пахнуло не скажу холодом, но тем чувством пустоты, с которым я познакомилась, когда мне впервые пришлось задуматься над общественным значением телефонного аппарата. Правда, кое-кто еще продолжал звонить из