Вечер.
Пытался дать отдых голове — просматривая газеты. И в Германии тоже военная каста старается сорвать мирные переговоры. Говорят, что Людендорф возглавляет оппозиционную партию против канцлера{180}, которого он публично обвинил в измене, в намерении вести переговоры с Америкой. Но общее стремление к миру оказалось сильнее. И самому Людендорфу пришлось уйти в отставку. Хороший знак.
Заходил Гуаран. Зловещая речь Бальфура. У англичан разыгрался аппетит: они говорят теперь о захвате немецких колоний! Гуаран напомнил мне, что еще год назад в палате общин лорд Роберт{181} Сесиль заявил: «Мы вступили в эту войну, не преследуя никаких империалистических завоевательных целей», (Вступить-то они вступили так, а выходят по-другому…)
К счастью, есть Вильсон. Право народов располагать своей судьбой. Не позволит же он, надеюсь, победителям поделить между собой чернокожих, как бессловесный скот!
Гуаран о колониальной проблеме. Очень умно разъяснил, какую непростительную ошибку совершат союзники, если поддадутся соблазну поделить между собой немецкие колониальные владения. Неповторимый случай пересмотреть во всей широте колониальную проблему. Создать под эгидой Лиги наций широкую систему совместного использования мировых богатств. Верная гарантия против войны!
26-е.
Внезапное ухудшение. Весь день удушье.
27-е.
Теперь одышка приняла другой характер — спазмами. Крайне мучительно. Гортань сжимается, как будто ее сдавливает железная рука. Сжимание сопровождается удушьем.
Около часа провозился с черной тетрадкой — записывал ход болезни. (Не уверен, что смогу еще долго вести записи.)
28-е.
Сегодня газеты принес мне молоденький Мариус. Я смотрел на него с ужасом. (Свежее лицо, чистые глаза, молодость… И это чудесное безразличие к своему здоровью!) Мне хотелось бы видеть только стариков, только больных. Понимаю теперь, почему приговоренный к смерти бросается на своего тюремщика и душит его: ему непереносим вид свободного, здорового человека…
Механизм приходит в расстройство все быстрее, быстрее. Неужели и мысль также?.. Если я этого не замечаю, то это уже само по себе признак распада.
29-е.
Предположим, в этом диалоге с самим собой сохранилось бы воспоминание о том, что в романах зовется «большой» любовью, быть может, я не так бы сокрушался сейчас?
Опять думаю о Рашели. И даже часто. Но как-то эгоистически, как больной. Думаю: вот хорошо было бы, если б она находилась здесь, если бы можно было умереть у нее на руках.
В Париже, когда я увидел ее ожерелье, какое меня охватило тогда волнение! Как меня потянуло к ней! С этим покончено.
«Любил» ли я ее? Во всяком случае, только ее. Никого больше ее, никого, кроме нее. Но было ли это то, что они все называют «Любовь»?
Вечер.
Вот уже два дня дигиталин совершенно не действует. Сейчас придет Бардо, он хочет попробовать впрыскивание эфирно-камфарного масла.
30-е.
День посещений.
Смотрю, как они суетятся! А ведь неизвестно, что готовит им жизнь. Может быть, самый счастливый из них я.
Устал. Устал от самого себя! Устал до того, что хочется, чтобы поскорее все кончилось!
Замечаю, что они стали бояться меня.
В эти последние дни я, конечно, сильно изменился. Дело быстро идет к концу. У меня, должно быть, лицо человека, которого душат: застывшая маска отчаяния… Я знаю, какое это страшное зрелище.
31 октября.
Здешний священник выразил желание меня повидать. Он заходил уже раз в субботу, но мне было слишком худо. Согласился принять его сегодня. Утомил меня. Пытался сначала разглагольствовать насчет моего «христианского воспитания» и т. д. Я ему сказал: «Не моя вина, что я от рождения наделен потребностью понимать и не способен верить». Он предложил принести мне религиозные книги. Я ответил ему: «Почему молчит церковь, почему она не разоблачает войну? Ваши французские и их германские епископы благословляют знамена и поют «Те Deum», возносят хвалу господу за резню и т. д.» Услышал ошеломляющий (ортодоксальный) ответ: «Справедливая война снимает с христиан запрет человекоубийства».
Вел разговор сердечным тоном. Не знал, как ко мне подступиться. Уход я, сказал: «Поразмыслите же хорошенько. Столь достойный человек не должен умереть, как собака». На что я ответил: «А если я неверующий, как собака?» Уже в дверях он оглянулся на меня с любопытством (тут было многое: удивление, грусть, суровость и, как мне показалось, нежность…): «Зачем вы клевещете на себя, сын мой?»
Думаю, больше он ко мне не придет.
Вечер.
Я в крайнем случае и согласился бы, если бы это было очень нужно кому-нибудь. Но ради кого мне разыгрывать комедию христианской кончины?
Австрия просит перемирия у Италии{182}. Только что заходил Гуаран. Венгрия провозгласила себя независимой и республиканской{183}. Может быть, это наконец мир?
Ноябрь
1 ноября 18. Утро.
Месяц моей смерти.
Быть лишенным надежды. Это страшнее мук жажды.
И, вопреки всему, во мне еще бьется жизнь. Неодолимо. Бывают минуты, когда я забываю. На несколько минут я становлюсь прежним, таким, как другие, даже строю какие-то планы… И вдруг — леденящее дыхание: я снова знаю.
Плохой признак. Мазе стал заходить реже. А когда приходит, говорит обо всем, только не обо мне.
Будет ли мне жалко расставаться с Мазе, не видеть больше его квадратного черепа, его физиономии тюремного надзирателя?
Вечер.
И подумать только, что за порогом этой комнаты продолжается жизнь вселенной… В какую бездну одиночества я уже погружен! Живые не могут понять этого.
2 ноября.
Уже не поднимаюсь с постели. Уже три дня не могу пройти те 2 м 50 см, которые отделяют мою постель от кресла.
Никогда. Никогда больше я не буду сидеть у окна? Ни у какого окна? Грустные кипарисы на фоне вечернего неба… Никогда не увижу сада? Никакого сада?
Написал: никогда больше. Но весь ад, заключенный в этих словах, улавливаю только короткими вспышками.
Ночь.
Как подкрадется смерть? Этот вопрос я задаю себе десятки раз в ночь, десятки ночей подряд. Так по-разному она приходит…
Резкий спазм гортани, как у Нейдара? Или постепенно развивающийся спазм, как у Зильбера? Или, быть может, сердечная слабость и шок, как у Монвьеля, как у Пуаре?
3-е, утро.
Так как же? Какая смерть? Хуже всего — от асфиксии, как у несчастного Труайя.
Этой — боюсь.
Эту ждать не стану.
Вечер.
Так худо сегодня вечером, что два раза вызывал Бардо. Придет еще раз около двенадцати. Оставил у меня на столе свой ящик для трахеотомии.
Говорят обычно: «Смерть не страшна, страшны мученья». А почему же я, хоть и могу избавиться от них, продолжаю страдать? Ждать? И я жду.
4 ноября.
Италия подписала перемирие с Австрией и Венгрией{184}. Священник хотел было снова прийти. (Отказал ему, сославшись на усталость.) Это предостережение. Близок день, когда мне надо будет решиться.
5-е.
Все, во что мы верим, все, чего мы желаем, все, что нам не удалось сделать, ты должен воплотить в жизнь, мой мальчик!
6 ноября.
Заходил Гуаран. Ждут перемирия. На всех фронтах идут бои. К чему?
Полная афония. Не могу вымолвить ни слова.
7-е.
Горло уже почти совсем не расширяется. Что это — паралич задних крико-аритеноидпых нервов? Бардо непроницаем.
Морфий.
8 ноября 1918 г.
Немецкие уполномоченные перешли наши линии. Это конец. Все-таки удалось дожить.
9 ноября.
Ухудшение. Снова страшно скачет температура (37,2—39,9). Снова отечное полнокровие. Никаких новых симптомов, но обострение во всем.
Попросил (к чему?), чтобы сделали просвечивание. Можно будет проверить, нет ли нового очага. Боюсь нового абсцесса. Колебание температуры определенно указывает на глубокое нагноение.
10-е.
Правое легкое делается все более болезненным. Весь день принимаю внутрь морфий. Новый абсцесс? Бардо не верит. Никаких симптомов.
Мокрота, пожалуй, менее обильная.
Революция в Берлине. Кайзер бежал{185}. Повсюду в окопах надежда, ликование! А я…