Быстро промчалась гроза, солнце вновь засияло в безоблачной тверди небесной, деревья, кусты и трава оживились, замолкшие птички громко запели в листве древесной, а Петр Степаныч все лежал на мокрой траве в перелеске, вспоминая каждое слово пленительной Дуни.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Гости один за другим разъезжались… Прежде всех в дорогу пустился удельный голова с Ариной Васильевной. Спешил он пораньше добраться домой, чтоб на ночь залечь во ржах на любимую перепелиную охоту. Поспешно уехал и Марко Данилыч с дочерью. Поехал не прямо домой: ожидая с Низовья рыбного каравана, решил встретить его на пристани, кстати же в городе были у него и другие дела.
Пока на прощанье пили чай у Манефы, Самоквасов сидел у окна рядом с Марко Данилычем и угодничал перед ним, стараясь ему полюбиться. В том он успел. Еще поутру Марко Данилыч, говоря с Патапом Максимычем, много хвалил вчерашнего именинника. Теперь Самоквасов свел разговор с Смолокуровым на дела свои, рассказал, сколько у них всего капиталу, сколько по смерти затворника-прадеда надо ему получить, помянул про свое намеренье вести от себя торговлю по рыбной части и просил не оставить его добрым советом. Рад был Марко Данилыч и подробно стал объяснять ему рыбное дело. Внимательно слушал его Самоквасов, впиваясь глазами в красавицу дочку, что сидела напротив отца, рядом с Аграфеной Петровной.
Видя, как почтительно, с каким уваженьем ведет себя перед Марком Данилычем Самоквасов, замечая, что и родитель говорит с ним ласково и с такой любовью, что редко с кем он говаривал так, Дуня почаще стала заглядывать на Петра Степаныча, прислушиваясь к речам его. Слышит – он говорит про наследство.
– Я один, как перст, а у дяди куча детей, ему деньги нужнее. Одна голова не бедна, а бедна, так одна. С меня и четверти дедова именья достаточно, пусть другая четверть двоюродным сестрам пойдет. Девушки они хорошие, добрые. Мне одному всего не изжить.
«Он добрый», – подумала Дуня и с удвоенным вниманьем слушала его речи.
– Что не дело, то не дело, – молвил в ответ Петру Степанычу Смолокуров. – Деньгами зря не сорят… Самому пригодятся… Не век одиноким вы проживете, и вам пора-время придет…
Говоря о рыбном промысле, Марко Данилыч, как и поутру, заметил, что с астраханскими рабочими надобно ухо держать востро.
– Мошенник народ, – сказал он. – Много уменья, много терпенья надобно с ними иметь! С одной стороны – народ плут, только и норовит обмануть хозяина, с другой стороны – урезный пьяница. Страхом да строгостью только и можно его в руках держать. И не бей ты астраханского вора дубьем, бей его лучше рублем – вычеты постанови, да после того не спускай ему самой последней копейки; всяко лыко в строку пускай. И на того не гляди, что смиренником смотрит. Как только зазнался который, прижми его при расчете.
– Простите вы меня, Марко Данилыч, – вспыхнув немного, сказал Самоквасов. – Откуда же правде в народе быть, когда мы станем неправдой его обижать?
– Поживете, сударь мой, Петр Степаныч, с мое, узнаете ихнюю правду! Вор народ, одно слово вор… Страху не стало, всякий сам себе в нос подувает, – сказал Смолокуров, отирая лоб от крупного пота после пятой или шестой чашки чая.
«И добрый и за правду стоит!» – блеснуло в голове Дуни, и склонилась она к плечу Аграфены Петровны и что-то тихонько сказала ей; ясной улыбкой улыбнулась Аграфена Петровна и пристально поглядела на Петра Степаныча.
Речь зашла о прадеде Самоквасова. По спросу Марка Данилыча рассказал Петр Степаныч, что знал про него, как был он атаманом разбойников, а потом строгим постником и как двадцать годов не выходил на свет Божий из затвора.
– Мутит мне душу это наследство, – промолвил он, кончая рассказ. – Как подумаешь, что взято оно с разбою, полито кровью, боязно станет его получать…
– Да ведь это было давно, – молвил Марко Данилыч. – Восемьдесят лет, коли не больше, – восемь давностей, значит, прошло.
– У Бога давностей нет, – сказал Петр Степаныч. – Люди забыли – Господь помнит… Если б мне ведать, кого дедушка грабил, отыскал бы я внуков-правнуков тех, что им граблены были, и долю мою отдал бы им до копейки.
Ласкающим взором взглянула на Самоквасова Дуня, вспыхнув от родительских слов.
– Напрасно, – сказал Смолокуров. – На деньгах меток нет… Хоть и знаемы были б наследники, отдавать им не след.
– Про то говорю я, Марко Данилыч, как по Божьей правде надо бы сделать, а вестимо теперь некому их мне отдавать… Поневоле владей, – сказал Петр Степаныч.
Довольное время и после того вели они разговоры о разных делах. И Петр Степаныч Смолокурову очень понравился.
Приветным, ласковым поклоном простилась Дуня с Петром Степанычем. Марко Данилыч звал его в гости и сказал, что, будучи в Казани, непременно у них побывает.
Нежно простилась Дуня с девицами, но крепче всех обнимала, всех горячей целовала Аграфену Петровну. На людях прощались, нельзя было по сердцу, по душе в последний разок перемолвиться им, но две слезинки на ресницах Дуни красней речей говорили, о чем она думала на прощанье.
Меж тем Василий Борисыч в келарне с девицами распевал. Увидев, что с обительского двора съезжает кибитка Марка Данилыча, на половине перервал он «Всемирную славу» и кинулся стремглав на крыльцо, но едва успел поклониться и мельком взглянуть на уезжавшую Дуню. Смолокуров отдал ему степенный поклон и громко крикнул прощальное слово. Она не взглянула. Как вкопанный стал на месте Василий Борисыч. Давно из виду скрылась кибитка, а он все глядел вслед улетевшей красотке…
* * *
Вечерком по холодку Патап Максимыч с Аксиньей Захаровной и кум Иван Григорьич с Груней по домам поехали. Перед тем Манефа, вняв неотступным просьбам Фленушки, упросила брата оставить Парашу погостить у нее еще хоть с недельку, покаместь он с Аксиньей Захаровной будет гостить у головы, спрыскивать его позументы. Патап Максимыч долго не соглашался, но потом позволил дочери остаться в Комарове, с тем, однако, чтоб Манефа ее ни под каким видом в Шарпан с собой не брала.
– Спáсенница, что ли, она разъезжать-то по вашим праздникам! – говорил он сестре. – Слава Богу, девка не стрижена, не стать ей по вашим бабьим соборам шататься… Здесь дело другое, у тетки в гостинах, а в Шарпане незачем быть.
Согласилась Манефа. Параша осталась.
Перед самым отъездом Патап Максимыч вышел из Манефиной кельи поискать Василья Борисыча. Нашел его в светелке. Мрачен и грустен сидел московский посол; стоя перед ним, помалкивал Семен Петрович.
– Напелся ли с девками-то?.. Без мала целый день голосил… Как это у тебя горла-то не перехватит? – сказал Чапурин, войдя в светелку и подсаживаясь к столику.
– Сегодня не оченно много пели, – ответил Василий Борисыч. – Надо ж на прощанье попеть… Хоть матушка Манефа меня и обидела, а все-таки я, поминаючи, каково ласково она приняла меня и всячески у себя в обители упокоила, готов послужить ей, чем только могу.
– Аль побранились? – с усмешкой спросил Патап Максимыч.
– Браниться не бранились, а вчерашнее оченно мне оскорбительно, – ответил московский посол. – Сами посудите, Патап Максимыч, ведь я на матушку Манефу, как на каменну стену, надеялся. Сколько времени она делом тянула и все время в надежде держала меня. Я и в Москву в таком роде писал. А как пришло время, матушка и в сторону. В дураки меня посадила.
– А ты про одни дрожди не поминай трожды. Про то говорено и вечор и сегодня. Сказано: плюнь, и вся недолга, – говорил Патап Максимыч. – Я к тебе проститься зашел, жар посвалил, ехать пора… Смотри ж у меня, ворочай скорей, пора на Горах дела зачинать… Да еще одно дельце есть у меня на уме… Ну, да это еще как Господь даст… Когда в путь?
Зорко глянул Семен Петрович на Василья Борисыча, ожидая, что-то ответит он. Василий Борисыч сказал:
– Медлить не стану, как исправлюсь, так и поеду.
– А ты бы завтра, – молвил Патап Максимыч.
– Завтра исправлюсь, завтра и поеду. Нечего мешкать. Как знают матери, так пущай и делают. Мое дело теперь сторона, – ответил Василий Борисыч.
– Говорить нельзя с тобой! – с нетерпением вскликнул Чапурин. – Через каждое слово либо посконный архиерей, либо чернохвостая скитница!.. Не поминай ты мне этих делов!.. Терпеть не могу!
– Ох, искушение!.. – чуть слышно проговорил Василий Борисыч. И громко промолвил: – Когда разделаюсь, тогда и поминать не стану, а теперь нельзя умолчать, потому что еще при том деле стою.
– Конечно, так, да слушать-то больно противно, – сказал Патап Максимыч. – Ден через пять в город я буду. Ежели к тому времени подъедешь, побывай у меня. К Сергею Андреичу Колышкину зайди, к пароходчику, дом у него на горке у Ильи пророка – запиши для памяти. Он тебе скажет, где меня отыскать.
– Оченно хорошо, Патап Максимыч, – сказал московский посол и записал в памятную книжку, где Колышкин живет.
– Ну, ин прощаться давай, ехать пора, – вставая со стула, сказал Чапурин. – Ох, ехать бы тебе со мной, Васенька, у меня же в кибитке и место есть. Прасковью здесь покидаю, а кибитка у меня на троих. Мы бы с тобой у Михайлы Васильича погостили, с позументами хорошенько б поздравили его, в Городец бы съездили, там бы я останну горянщину сплавил, а ты бы присмотрелся к тому делу, на краснораменски мельницы свозил бы тебя, а оттудова в город. Пожили б там денек-другой, а там и в Москву с Богом. Сбирайся, поедем вместе.