Письмо Черткову короче, но решимости в нем не меньше: «…возвращение мое к прежней жизни теперь стало еще труднее – почти невозможно, вследствие тех упреков, которые теперь будут сыпаться на меня, и еще меньшей доброты ко мне. Входить же в какие-нибудь договоры я не могу и не стану. Что будет, то будет. Только бы как можно меньше согрешить».[678]
Облегчив душу этими признаниями, Толстой продиктовал Сергеенко свои размышления по поводу смертной казни, потом пошел гулять к скиту. Мир и покой этого места показались ему Божьей милостью. Поговорил с монахами. Вернувшись, сказал Маковицкому: «К старцам сам не пойду. Если бы сами позвали, пошел бы». Он «желал видеть отшельников-старцев не как священников, а как отшельников, поговорить с ними о Боге, о душе, об отшельничестве, и посмотреть их жизнь, и узнать условия, на каких можно остаться жить при монастыре», понять, почему отказались они от мирской жизни, сравнить их опыт с собственным. Ведь занимается он, как и старцы, поиском истины. Как хорошо было бы, не признавая официальных церковных догматов, поселиться в келье, вдали от жены, сыновей, учеников, размышляя спокойно…
В час дня с аппетитом поел монастырской еды – ему подали щи и гречневую кашу с постным маслом. Эта непритязательная пища восхитила Толстого.
Через некоторое время выехали в Шамордино. Там, в расположенном в четырнадцати верстах от Оптиной женском монастыре, жила сестра Льва Николаевича Мария Николаевна. В это время ее навещала дочь Елизавета. Женщины встретили Толстого с нежностью, выслушали его рассказ о ссорах, смятении, бегстве и сумели успокоить. С момента ухода из Ясной он думал об этой встрече с какой-то необъяснимой надеждой: Мария была для него единственным свидетелем счастливого былого, отправляясь к ней, он поворачивал время вспять, вдыхал свежий воздух детства. Быть может, это желание погрузиться в воспоминания детства было знаком близкой смерти?
Гость сказал сестре, что был в Оптиной и как ему там понравилось: «Сестра, я был в Оптиной, как там хорошо, с какой радостью я теперь надел подрясник и жил бы, исполняя самые низкие и трудные дела; но поставил бы условие: не понуждать меня молиться, этого я не могу…»
Вечером его вещи отнесли в монастырскую гостиницу, где он заночевал, наутро пошел в деревню узнать, нельзя ли снять избу. И нашел одну. Хозяйка, вдова, просила три рубля в месяц. Зачем куда-то ехать? Проведет последние дни здесь, в Шамордине. Под этими великолепными небесами, где звучит звон колоколов и монастырское пение, его собственное лжеучение будет мирно сосуществовать с православной верой. Приняв решение, Толстой пообещал хозяйке переехать к ней тридцать первого октября.
Пока он лелеял мечту о тихой старости с размышлениями под сенью монастырских стен, в Ясной Поляне собрался семейный совет. Двадцать девятого октября в родном доме собрались все дети Льва Николаевича. Не приехал только Лев – он был в Париже. Вызвала их младшая сестра, в комнате которой они теперь обсуждали взаимные претензии своих родителей. На защиту отца встали только Саша и Сергей, остальные считали, что он поступил плохо, оставив мать, когда сам всю жизнь проповедовал истинное христианство, и настаивали на том, что долг его – вернуться. Саша возражала, что, если отец вернется, непосильный груз ляжет на его плечи. Но ее не слушали, и каждый, кроме Михаила, написал отцу, пытаясь образумить его.
«Я знаю, насколько тяжела была для тебя жизнь здесь, – обращался с нему Илья. – Тяжела во всех отношениях. Но ведь ты на эту жизнь смотрел, как на свой крест, и так и относились люди, знающие и любящие тебя. Мне жаль, что ты не вытерпел этого креста до конца. Ведь тебе 82 года и мамá 67. Жизнь обоих вас прожита, но надо умирать хорошо… Я не зову тебя сейчас вернуться сюда, п. ч. знаю, что ты это сделать не можешь, но ради спокойствия мамá надо не прекращать с ней сношений, писать ей, дать ей возможность окрепнуть нервно, а дальше – дальше Бог даст».
Андрей был суровее: «…по долгу своей совести должен тебя предупредить, что ты своим окончательным решением убиваешь мать».
Сергей придерживался противоположного мнения: «Думаю также, что если даже с мамой что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что избрал настоящий выход».
Нежная, мягкая Таня, как всегда, проявляла гибкость: «Никогда тебя осуждать не буду. О маме скажу, что она жалка и трогательна. Она не умеет жить иначе, чем она живет. И, вероятно, никогда не изменится в корне».
Пока ее взрослые дети совещались, Софья Андреевна потерянно бродила по дому, прижимая к груди маленькую подушечку мужа. «Милый Левочка, где теперь лежит твоя худенькая головка? – причитала она. – Услышь меня! Ведь расстояние ничего не значит!» Или вдруг говорила: «Это – зверь, нельзя было более жестоко поступить, он хотел нарочно убить меня».
В конце концов графиня написала ему душераздирающее письмо: «Левочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Левочка, друг всей моей жизни, все, все сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка… Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно, нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Левочка, я все ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе».
Но передать письмо не было никакой возможности – не знала, где муж, хотя и подозревала, что он поехал в Шамордино. Следовало обратиться к детям, которые, казалось, закончили свое совещание. Договорились, что Саша – единственная, кому известно было местонахождение отца, отправится к нему в сопровождении Варвары Михайловны. Девушка страшно гордилась доверенной только ей тайной и потому была непреклонна: пусть хоть все семейство пустится по ее следам, ничем себя не выдаст. Взяв письма матери, сестры и братьев, пообещала вручить их лично адресату. По их прочтении он должен решить, что делать дальше.
В ту же ночь, собрав чемоданы, младшая из детей уехала вместе с Варварой Михайловной. Утром тридцатого октября была в Шамордине, где в келье ее приняла тетушка Мария Николаевна и двоюродная сестра Елизавета. Вскоре появился Толстой и замер на пороге, увидев дочь. Упавшим голосом спросил, что случилось. Та рассказала о последних событиях и передала ему письма. Прочитав их, он, казалось, сгорбился еще больше. Дочь сурово поинтересовалась, не сожалеет ли отец о содеянном и не будет ли винить себя, случись что с матерью. Толстой ответил, что, конечно, нет – у человека не может быть угрызений совести, когда он может поступить только так, а не иначе. Но если что-нибудь с Софьей Андреевной все-таки случится, его это будет мучить. Почувствовав нерешительность отца, Саша живо нарисовала картину преследования его женой, полицией и позорного возвращения. С уверенностью доктора, ставящего диагноз, говорила о невозможности более задерживаться в Шамордине, о необходимости ехать дальше. Лев Николаевич рассказал о доме, который договорился снять в деревне, но понимал, что все это неосуществимо. Был грустен, без сил. Сестра подала ему чай и успокоила тем, что, если приедет Софья Андреевна, встретит ее сама.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});