Но разве он и сам не страдал? За те ужасные три часа, пока шел спектакль, он пережил целые столетия терзаний, целую вечность мук. Ведь его жизнь имеет такую же ценность, как и ее. Да, он жестоко ранил Сибиллу, но и она надолго омрачит его жизнь. К тому же женщины переносят горе легче, чем мужчины, — так уж они созданы! Они думают лишь о своих чувствах. Они и любовников заводят себе лишь для того, чтобы было кому устраивать сцены. Так говорит лорд Генри, а он хорошо знает женщин. Зачем же, в таком случае, тревожить себя мыслями о Сибилле Вейн? Она больше для него не существует.
Ну а портрет? Как объяснить это другим? Портрет хранит тайну его жизни и может открыть ее всем. Портрет научил его любить собственную красоту — так неужели он заставит его возненавидеть свою душу? Сможет ли он когда-нибудь взглянуть на него снова?
Нет, нет! Все это только обман чувств, вызванный душевным смятением. Он пережил ужасную ночь — вот ему и мерещится бог знает что. Это просто временное помешательство. Портрет ни в малейшей степени не изменился, и воображать такое совершенно абсурдно.
Но лицо с портрета взирало на него с жестокой усмешкой, искажавшей его совершенную красоту. Золотистые волосы сияли в лучах утреннего солнца, голубые глаза смотрели в глаза живого Дориана. Чувство беспредельной жалости проснулось в сердце Дориана — жалости не к себе, а к своему портрету. Изображение на полотне уже изменилось и будет изменяться все больше и больше! Потускнеет золото кудрей и сменится сединой. Увянут свежие розы юности. Каждое его согрешение будет ложиться пятном на портрет и портить его красоту…
Нет, он не станет больше грешить! Будет ли портрет меняться или не будет — все равно он станет для него его совестью. Надо теперь не уступать искушениям, какими бы они ни были. И больше не встречаться с лордом Генри — во всяком случае, не слушать его опасных, как яд, речей, которые в тот день, в саду у Бэзила Холлуорда, впервые пробудили в нем жажду невозможного.
И Дориан решил вернуться к Сибилле Вейн, загладить свою вину. Он на ней женится, он постарается снова ее полюбить. Да, это его долг. Она, наверное, страдает больше, чем он. Бедняжка! Он поступил с ней, как бессердечный эгоист. Любовь вернется, и они будут счастливы. Его жизнь с Сибиллой будет чиста и прекрасна.
Он встал с кресла и, с содроганием взглянув последний раз на портрет, заслонил его высоким экраном.
— Как это ужасно! — пробормотал он и, подойдя к стеклянной двери, распахнул ее. Затем вышел в сад и вдохнул полной грудью свежий утренний воздух. Казалось, утро прогнало темные страсти из его души, и он думал теперь только о Сибилле. В сердце своем он слышал отзвук прежней любви. Он без конца твердил имя возлюбленной. И птицы, распевавшие в росистом саду, рассказывали о ней цветам.
Глава VIII
Когда Дориан проснулся, было далеко за полдень. Его камердинер уже несколько раз на цыпочках входил в спальню посмотреть, не проснулся ли молодой хозяин, и немало дивился тому, что тот спит так долго. Наконец из спальни раздался звонок, и Виктор, бесшумно ступая, вошел туда с чашкой чая и целой стопкой писем на подносе из старинного севрского фарфора. Поставив поднос на столик, он раздвинул зеленые шелковые портьеры на блестящей синей подкладке, закрывавшие три высоких окна.
— Месье хорошо спали? — произнес он с почтительной улыбкой.
— Который час, Виктор? — сонно спросил Дориан.
— Четверть второго, месье.
Неужели так поздно? Дориан сел в постели и, попивая чай, стал разбирать письма. Одно было от лорда Генри, его принес посыльный сегодня утром. После минутного колебания Дориан отложил его в сторону и бегло просмотрел остальные. Это были приглашения на обеды, билеты на закрытые вернисажи, программы благотворительных концертов и тому подобное — обычный хлам, которым засыпают светского молодого человека в разгар сезона. Был здесь и повторный счет на довольно крупную сумму — за туалетный прибор из чеканного серебра в стиле Людовика XV (счет этот Дориан никак не решался переслать своим опекунам, людям старого закала, крайне отставшим от века и не понимавшим, что необходимо приобретать только те вещи, в которых нет ни малейшей необходимости). Увидел он также и несколько писем от ростовщиков с Джермин-стрит, в весьма учтивых выражениях предлагавших ссудить какую угодно сумму по первому требованию и за самые умеренные проценты.
Минут через десять Дориан встал и, накинув элегантный, расшитый шелком кашемировый халат, прошел в облицованную ониксом ванную комнату. После долгого сна холодная вода освежила его. Он, казалось, забыл обо всем, что произошло накануне. Только раз или два в голове у него промелькнуло смутное воспоминание, что он был участником какой-то необычайной драмы, но все это казалось нереальным, как сон.
Одевшись, он прошел в библиотеку и сел за круглый столик у раскрытого окна, где для него был приготовлен легкий завтрак на французский манер. День выдался чудесный. Теплый воздух был насыщен пряными ароматами. В комнату влетела пчела и, жужжа, принялась кружить над стоявшей перед ним китайской вазой с нарисованными на ней синими драконами, в которой стояли желтые розы. Он чувствовал себя совершенно счастливым.
Но вдруг взгляд его остановился на экране, которым он накануне заслонил портрет, и он невольно вздрогнул.
— Месье холодно? — спросил камердинер, подававший ему в эту минуту омлет. — Может быть, закрыть окно?
Дориан покачал головой:
— Нет, мне не холодно.
Так неужели же все это было на самом деле? И неужели портрет действительно изменился? Или это была игра расстроенного воображения, и ему просто показалось, что радостная улыбка сменилась улыбкой злобной? Ведь не могут же меняться краски на полотне! Какой вздор! Надо будет как-нибудь рассказать Бэзилу — это его здорово позабавит!
Однако как живо стоит это у него перед глазами! Сначала в полумраке, затем в ярком свете раннего утра он увидел это выражение жестокости, искривившее губы. И сейчас он чуть не со страхом ждал той минуты, когда камердинер уйдет из комнаты. Он знал, что, оставшись один, он не выдержит и подойдет к портрету. И он боялся того, что увидит.
Когда камердинер, подав кофе и папиросы, направился к двери, Дориан почувствовал огромное желание остановить его. И, прежде чем тот открыл дверь, он вернул Виктора. Камердинер стоял в почтительной позе, ожидая приказаний. Дориан с минуту молча на него смотрел, а затем со вздохом сказал:
— Меня ни для кого нет дома, Виктор.
Камердинер поклонился и ушел.
Дориан встал из-за стола, закурил папиросу и сел на кушетку, стоявшую против экрана. Это был старинный, из позолоченной испанской кожи экран с тиснеными на нем узорами в стиле Людовика XIV. Дориан смотрел на узоры и спрашивал себя, доводилось ли этому экрану когда-либо прежде скрывать тайну чьей-нибудь жизни.
Стоит ли отодвигать его? Или лучше оставить на месте? Смотреть на портрет не было никакого смысла. Если все окажется правдой, он лишний раз испытает чувство леденящего ужаса, ну а если нет, зачем беспокоиться?
Ну а если по роковой случайности чей-нибудь посторонний глаз заглянет за экран и увидит эту страшную перемену? Или если придет Бэзил Холлуорд и захочет взглянуть на свою работу? А он непременно захочет… Нет, на портрет все-таки нужно взглянуть — и немедленно. Нет ничего мучительнее неизвестности.
Дориан встал и запер на ключ обе двери. Он хотел быть один в ту минуту, когда увидит маску своего позора. Затем, отодвинув экран, он оказался лицом к лицу с самим собой. Да, сомнений быть не могло: портрет изменился.
Позднее он часто — и каждый раз с удивлением — вспоминал, что в первые несколько минут он смотрел на портрет почти с отстраненным интересом. Ему казалось невероятным, что с тем, чему не надлежит изменяться, могла произойти такая перемена — а между тем она была налицо (и, увы, на лице). Неужели есть какое-то непостижимое сродство между его душой и химическими атомами, из которых составлены на полотне формы и краски? Возможно ли, что эти атомы отражают все движения души, делают реальными ее сны? Или тут кроется иная, еще более страшная причина?
Его передернуло при этой мысли, он снова подошел к кушетке, лег и долго, не отрываясь, смотрел на портрет, чувствуя, как холодеет от ужаса.
Утешало его лишь сознание, что кое-чему портрет научил его — и прежде всего помог ему понять, как несправедлив, как жесток он был с Сибиллой Вейн. Исправить это еще не поздно. Сибилла станет его женой. Его эгоистичная и, быть может, надуманная любовь под ее влиянием преобразится в чувство более благородное, а портрет, написанный Бэзилом, всегда будет указывать ему верный путь в жизни, руководить им, как одними руководит добродетель, другими — совесть, а всеми нами — страх перед Богом. Угрызения совести и нравственные мучения можно усыпить с помощью наркотиков. Но здесь перед его глазами был зримый символ разложения, наглядный результат прегрешения. И с этих пор перед ним всегда будет это вечное доказательство того, что человек способен погубить собственную душу.