– Естественно, после таких мучений. Аппетит постепенно восстановится, как и вкусовые сосочки – они регенерируют за две недели. Но острая боль, которую она сейчас испытывает, у некоторых пациентов приводит к депрессии или повышенной тревожности.
Да уж.
Мама сжимает губы, вздергивает подбородок. Они продолжают разговор, не обращая на меня внимания, словно меня тут и нет.
– Ожоги по большей части заживают за две недели, хотя иногда последствия наблюдаются и в течение шести недель.
Он печально покосился на меня, вспомнил о моем существовании.
– И вот еще что, – говорит он. – Шестой… шестое Клеймо. – Ему неловко даже упоминать об этом.
Мама вскидывается в панике. Доктор подбирает слова.
– Мы много лет знакомы, Саммер, – кротко говорит он. – Я лечил Селестину и всех детей от кори и ветрянки, делал им прививки и так далее. Мне вы можете рассказать обо всем, Саммер.
Мама кивает, но я чувствую в ней страх. Ее вывели из комнаты для наблюдателей перед тем, как я получила два последних Клейма. Никого из моих родных там не было, а я не хочу обсуждать, что случилось. Не буду. Не знаю даже, рассказал ли ей что-нибудь мистер Берри. Мама была там до того, и она догадывается, на что способен озверевший Креван, но она уважает мое нежелание говорить, хотя папа, думаю, хотел бы знать подробности. Вопросы так и вертятся у него на кончике языка всякий раз, когда он наведывается ко мне, и все же папа молчит. Возможно, винит себя за то, что побудил меня сказать правду и вот к чему это привело.
– Я зайду через несколько дней проверить повязки, но если что-то понадобится, сразу звоните.
Даже кивком я не ответила ему.
Ведь они все равно не обращают на меня внимания. Говорят обо мне так, словно меня тут и нет.
Нет меня.
Я закрываю глаза, и только что проглоченная таблетка уносит меня далеко-далеко.
Второй день
Стук в дверь, я закрываю глаза. Входит мама, я узнаю запах ее духов, идеальную, бесшумную походку, она проходит по комнате и садится, ничего не задев. Выждав, заговаривает со мной:
– Я же вижу, ты не спишь.
Все равно не открываю глаза.
– Приходила Тина. Тина из замка Хайленд. Спрашивала, как ты. Ей ведь нелегко было прийти к нам, тем более когда эти сторожат дом. Она понимает, что ты не захочешь ее видеть, она передала тебе подарок.
Я открываю глаза и вижу перед собой коробку с маленькими кексами. Розовые, лиловые, голубые, желтые. Такие вот пастельные оттенки мама подбирала мне для суда. Никогда больше не буду их носить.
– Она сказала, их испекла ее дочка. Съешь один на этой неделе, – говорит она, словно обещая неслыханное удовольствие.
Одно лакомство в неделю – все, что положено Заклейменным. Никаких излишеств, самая простая жизнь для полного очищения от порока. Основные продукты питания, без роскоши, без вкусовых добавок, только то, что сочтено необходимым для поддержания жизни. В конце каждого дня нас проверяют – каким образом, мне еще предстоит узнать.
– И вот еще она просила передать. – Мама вручает мне пакет.
Бумажный пакет из сувенирного магазина при замке. Чушь какая-то! Неужели Тина думает, что я буду рада безделушке на память о худшем испытании в моей жизни?
Коробочку из пакета мне и открывать-то не хотелось, но любопытство взяло верх. Внутри обнаружился стеклянный шар с миниатюрным за́мком. Я слегка встряхнула шар, и в нем закружила метель из ярко-красных блесток. Гадость какая. Даже мама смотрит на этот подарок с неудовольствием. Странная эта Тина, хотя, мне кажется, в такой форме она пытается проявить участие, может быть, даже извиниться. Или мне хочется так думать? Я убираю шар в коробку, коробку прячу в тумбочку у кровати. В жизни бы его не видеть.
Закрываю глаза.
Третий день
Явился посетитель. У моей постели сидит Ангелина Тиндер, с ног до головы в черном, никогда прежде она такое не носила. Выглядит как дама викторианских времен, оплакивающая усопшего супруга. Митенки скрывают Клеймо на ладони. Длинные пальцы пианистки на фоне лайковой кожи белы как снег. На улице ей запрещено надевать перчатки, но дома она может прятать рану, если ей вздумается. Однако она не у себя дома, так что она нарушает правило. Впрочем, не ради меня она надевает перчатки: от самой себя прячется. Сидит на стуле очень прямо, изредка поглядывает на меня, только чтобы убедиться, слушаю ли я.
Глаза Ангелины обведены красными кругами, словно она плакала, не переставая, с того дня, как получила Клеймо. И кончик носа красный. Такой бледной я ее еще не видела – наверное, никогда не выходит на солнышко.
– К тебе приставят стража, – говорит она. – Ту, которая была у меня. Старуха. Злобная старуха, следить будет неусыпно, больше ей заняться нечем. Она бы и добровольно в стражи пошла, даже без оплаты. Мэри Мэй. Она еще и «верующая христианка». Раньше такие ведьм на кострах сжигали. Она постарается подловить тебя, Селестина, будь к этому готова. – Снова быстрый взгляд, и снова она отворачивается. – Спуску не даст. Она считает тебя мерзкой. – Ангелина потянула носом воздух, точно и сама почуяла скверный запах. – Они ведь такие и есть. Порочные. Мы с тобой не такие, Селестина, и не позволяй им так о тебе думать. Но, бога ради, зачем ты полезла помогать этому старику? Зачем так говорила в суде? Эту запись все видели, сама понимаешь. Нет человека, кто не посмотрел бы запись из камер автобуса. – Наконец-то она смотрит на меня, лицо ее подергивается от растерянности, а пожалуй, и отвращения.
Я не отвечаю. Не могу шевелить языком. Да и не хочу.
– Всегда возвращайся домой к половине одиннадцатого. Комендантский час с одиннадцати, но она будет караулить, а мало ли что может случиться. Задержка автобуса, какая-нибудь накладка. Они могут даже попытаться нарочно тебя подставить. Все время будут тебя испытывать. Один раз я опоздала к комендантскому часу. Больше со мной никогда такое не случится, можешь быть уверена. – Призадумалась и продолжала: – Она будет проверять каждый вечер, не ешь ли ты что-то сверх положенного. И придется проходить тест на детекторе лжи, чтобы подтвердить, что ты не нарушала никаких правил. Не могут же они все время держать тебя в поле зрения, так что полагаются на анализы и детектор, хотя, наверное, скоро в их лабораториях появится что-нибудь новое. Камеры нам в голову вставят и будут видеть все, что видим мы, подслушивать наши мысли. Потому что именно этого они и добиваются, понимаешь: знать все. Залезть под кожу каждому, залезть внутрь тебя.
Она снова дергает носом, чешет себе руку. Я слежу за ее пальцами – пальцы дрожат.
Она ловит мой взгляд.
– Так все время. Играть я не могу. Пальцы словно чужие.
Она замолкает, и я готовлюсь к следующему взрыву эмоций. Неотвратимому.
– Это ужасно, Селестина! Сегодня какая-то женщина посмотрела на меня так, словно я детоубийца. Лучше бы меня сразу казнили, чем жить так.
Хорошо, что я не могу шевелить языком. Все равно ответить ей нечего.
– Удачи тебе, Селестина.
Она встала и вышла из моей комнаты.
А потом вошла мама, обнадеженная:
– Тебе теперь лучше, дорогая?
Закрываю глаза, уплываю.
Четвертый день
Я проснулась. И снова, как в три первых дня, тут же постаралась загнать себя обратно в сон. Успела только осознать, что кошмар мне не приснился, все так и есть на самом деле, и сон – мое единственное спасение, повернулась на бок – спина очень болит, – пристроила голову так, чтобы не касаться виском подушки, а еще чтобы одеяло не задевало рану на груди, и правую ладонь оставить сверху, раскрытой – впрочем, с тугим бинтом руку и не сожмешь. Только в такой позе я нахожу покой. Покой? Раньше я была точнее в употреблении слов.
Из комнаты я все три дня не отлучалась. С постели встаю только в туалет. Не видела никого, кроме доктора Смита и Ангелины Тиндер, родителей и сестры. Эвана ко мне не пускают, и это, я думаю, правильно. Мама возится со мной день и ночь, обрабатывает раны, меняет повязки, мажет всякими средствами, чтобы снять боль, не допустить заражения. Иногда, проснувшись ночью, я вижу на стуле у постели Джунипер, она сидит и смотрит куда-то в пространство, а когда я снова просыпаюсь, ее уже нет, так что, может быть, она мне всего лишь приснилась. Мы коротко поговорили, когда я вернулась домой из замка, но нам обеим было неловко. Я понимаю, что Джунипер не хотела мне зла и не имеет к этому отношения и не ее тут вина, и все же во мне кипит и булькает гнев. Она могла бы поддержать меня тогда, в автобусе, могла бы выступить в суде и сказать, что я не усаживала старика. Почему она не пришла в суд и не сказала? Теперь она чувствует себя виноватой, я это заметила сразу, как порог переступила, и обозлилась. Мне хотелось во всем винить ее. Ее, а не себя.