На этой неделе она с застенчиво-таинственной улыбкой сообщила мне, что решила отрастить ему усы.
Ты, конечно же, спросишь, почему я не закричал им в лицо, что у меня есть право иметь свою собственную книгу «Зорба», что она нужна мне, как, например, воздух, как лекарство. Нет, с какой стати я буду требовать такое? Я — украдкой, кругами, удаляясь и приближаясь, — и даже испытывая какое-то новое для себя наслаждение (остроумно назовём его «радость кривизны». Похоже на новый чай, сделанный из миндального экстракта моей горечи). Я говорю о наслаждении той горько-сладкой болью, которая глубоко проникает в тебя, и весь ты обвиваешься и опутываешься ею, как кишкой с воспалённой открытой язвой, высасывающей тебя изнутри, с постоянными приступами боли и унижения, о которых ты уже знаешь, откуда их ждать и как извлечь их из себя — твоё скудное, но такое личное имущество, к которому ты снова и снова возвращаешься — это вкус дома, запах дома, — вот оно снова колет, в любую минуту готовое к действию, почувствуй, познакомься с ним: это я, моё тело и душа, снова загрязняющие друг друга, я даже слышу произносимый шёпотом внутренний пароль (срсрсрср…), тебе, наверное, стоит надеть толстые перчатки, когда ты берёшь в руки эти мои листки?..
Как легко заразить этой нечистотой, как легко заразили меня!.. Тебе известен ритуал отлучения, скрывающийся в пожелании «Пусть твои дети будут похожими на тебя»? Конечно же, известен! Как ты говоришь — особые взгляды, искривлённые губы, молчание, обращающее тебя в прах, как мало надо, чтобы навсегда уязвить человека…
Оказывается, ты знаешь это не хуже меня: «Мирьям (она произносила твоё имя с ударением на первом слоге?), Мирьям, только не будь такой, как о тебе рассказывают»…
Меня это не удивляет. Иногда мне кажется, что меня с самой первой минуты привлекла в тебе эта рана. Та публичная улыбка «предвыборной кампании», твой рот в ту минуту, я не писал тебе. Два угла губ, как два голодных птенца, тянущихся к тени материнских крыльев, туда, где угадывается тень материнских крыльев… Не знаю, как, но ты, очевидно, сумела от этого спастись, высвободилась, или тебе более или менее удалось придумать себя заново. Может быть, поэтому ты до смерти боишься, вернуться туда хоть на мгновение, на один лист бумаги, даже ради меня?
8–9 августаПожалуй, я слишком давно не позволял себе сердиться на то, как они пришли ночью, вынули у меня мозг и вживили вместо него свой механизм надзора. Представь себе, что значит — читать «Зорбу» в страхе, и как можно верить, что этот жалкий страх способен заслонить глаз Зорбиного солнца. Помнишь, как ты танцевала в гостиной сиртаки со мной и Энтони Квином? Где же ты была, когда я был ребёнком?
Не было никого…
Я читал только тогда, когда их не было дома (всё-всё, я не буду о них рассказывать — у меня был отец и была мать, но у мальчика, которым я был, не было родителей; ты правильно угадала: я родился у них сиротой).
Меня несколько удивляет свежесть эмоций, поднимающихся во мне всякий раз, когда я приближаюсь к этой области. Сигарету?
Нет, нет, я помню! Но меня насмешило, что вначале ты, не раздумывая, отнесла запах дыма от моих писем на счёт исходящего от меня жара.
Иногда меня просто поражает твоя готовность поверить в ту фантазию, которая и есть я.
А не поговорить ли нам, вместо всей этой тяжести, о другой фантазии — о тебе?
Когда ты рассказываешь о себе что-то новое — что до Амоса ты пять («сибирских») лет была замужем за гением садизма; что ты всегда краснеешь только левой щекой, или что ты уже много лет отказываешься водить машину, или что у Амоса есть сын от первого брака, или ещё какую-нибудь деталь, большую или маленькую, которую я раньше о тебе не знал и не представлял, — я ощущаю в себе некоторое душевное усилие. Как будто мне нужно «впихнуть» эту новую деталь в твой образ, как впихивают книгу в плотно заставленную полку. Но, как только это сделано, все остальные детали, всё моё знание о тебе перестраивается заново вокруг этого изменения.
И раз уж мы заговорили о новых неожиданных подробностях, позволь мне снять перед тобой мой клоунский колпак: что и говорить, на сей раз это был элегантно-убийственный нокаут — мне в голову бы не пришло, что мужчина, который был тогда с тобой, тот величественный идиот со свитером — не твой муж (а кто же он тогда? Он берёг тебя, как телохранитель. Как хозяин).
Ты меня совсем запутала. Спокойствие, с которым ты описываешь всех остальных мужчин в твоей жизни, одного за другим, — одного, с которым ты плаваешь, другого — художника из Бейт-Заита, который, как мне кажется, сильно в тебя влюблён, и слепого парня, с которым ты переписываешься с помощью азбуки Брайля (ты специально для него научилась?) Как ты для всех находишь время при такой загруженной неделе? А ведь ты ещё забыла упомянуть трёх учащихся ешивы, которые тайно занимаются с тобой раз в неделю… Напиши, как же всё-таки выглядит твой муж, чтоб я знал, какой тени с ножом в зубах мне нужно теперь опасаться.
Ладно, не сердись. Это всего лишь лёгкий укол протеста против того, что моя ошибка доставила тебе «маленькое щекочущее театральное удовольствие». И что тебе совсем не хотелось её исправлять…
Ты опять спросила, не чувствую ли я себя обманутым, и я попытался понять, что я на самом деле к тебе испытываю. Со всеми твоими круженьями и переворотами. Не простой вопрос, Мирьям, и ответ тоже меняется, кружится и переворачивается во мне, и всё никак не превратится в твёрдое убеждение…
Но, если хочешь знать, я подумал сейчас, что вместо ответа тебе стоит пойти и заглянуть в «The Family Of Man»[15] (который мне тоже очень нравится). Там есть два снимка, страница против страницы, которые я люблю рассматривать: с одной стороны — студенты, слушающие лектора в каком-то университете. Его самого не видно. Взгляды студентов обращены к нему и сосредоточенны — видно, что лекция по-настоящему им интересна. На соседней странице — африканское племя слушает старца, который им что-то рассказывает. Среди них есть дети и взрослые. Они голые, и он тоже. Он водит перед ними руками. И у всех у них одинаковое выражение лица: они околдованы.
(Такого часа не бывает)
Я хочу заключить с тобой сделку.
Это странная сделка, мне даже неудобно её описывать, но ты — единственный человек, кому я могу такое сказать.
Это связано с Йохаем и с операцией, которая ему предстоит в январе. Я хочу отдать тебе половину своего везения на время операции. Не смейся. Не говори ничего! Я понимаю, что это выглядит по-дурацки — можешь отнестись к этому как к талисману, суеверию, но пожалуйста, пожалуйста, не отталкивай моё предложение (если и не поможет — то уж не повредит).
И не потому, что я такой уж везунчик, но жизнь моя протекает более-менее нормально, и при всём том, что происходит со мной на работе (обыденно нервной), мне кажется, что в последние годы на лице фортуны, обращённом ко мне, застыла гримаса улыбки. Должен сказать, что я уже заключал эту «сделку» дважды: один раз с женщиной, которой предстояла тяжёлая и опасная операция, а второй — с женщиной, которая не могла забеременеть. В обоих случаях всё закончилось удачно. Естественно, обе эти женщины не знали, что я заключаю с ними сделку. Они были очень близки мне в определённом смысле, но недостаточно близки для того, чтобы я мог рассказать им, что я сделал.
Эта транзакция сопряжена со своеобразной бюрократической процедурой — мне нужно заранее точно знать, когда ты будешь нуждаться в моём везении. Я тогда начну направлять его на тебя (то есть, на Йохая), а в день операции я оставлю все дела, «сниму» с себя своё везение и буду «посылать» его к нему всеми своими силами (ты только напиши мне, какое время после операции он будет нуждаться в этой моей «настройке»).
Ты не должна волноваться обо мне в этот период. Да, в тот день, когда я его «снимаю» и два-три дня после того, со мной то и дело случаются мелкие неприятности в невероятном количестве (поразительно, как они тянутся со всех возможных сторон), но до сих пор это ограничивалось потерей ключей, проколотым колесом или внезапным визитом налогового инспектора. Но спустя очень короткое время везение вырастает заново (клянусь!), и по-моему, рост его только усиливается от того, что его время от времени сбривают.
Не отвечай. Не говори ни да, ни нет. Я сказал — ты услышала.
10 августа…Только сообщить, что мальчик, видимо, вернулся, чтобы остаться здесь.
Из моих ли кошмаров, или из-за нашей переписки, а может быть, из-за той ночи вокруг твоего дома (что-то во мне никак не успокоится с тех пор). Я даже не решался тебе рассказать, чтобы не дать ему права на существование в письме. Но каждую ночь меня наполняет какое-то тёмное разорванное чувство, полотнище, развевающееся во тьме. А сейчас, в эту самую минуту, он снова стоит там, уже третью или четвёртую ночь, дрожа, упрямо стоит в кустах. Из темноты явно вырисовывается фигура ребёнка. Я собираюсь тебе кое-что рассказать, такого я ещё не писал: у нас с ним есть маленькая вечерняя церемония, даже несмотря на то, что после его первого появления я с непреклонностью советского цензора обстриг куст, который ночью ввёл меня в заблуждение. Но он каждую ночь возвращается и караулит под дверью. Жаль, что тебя здесь нет — я бы тебе его показал.