Мы все как-то старались Володю легализовать, потому что он работал, а власти делали вид, что его нет.
Врачи мне говорили: «Вы на него сердитесь, а может, это наследственное и он иначе не может». Его родители отказались помочь поместить Володю в больницу. И хотя я не родственник, все-таки сгреб его и отвез принудительно. И считаю, что правильно сделал. Потому что он после этого два года работал, сочинил прекрасные стихи, песни, хотел кино снять.
Последние два-три года он мрачнел и пил очень много. Он все искал выход, иногда говорил какие-то очень наивные вещи. Вдруг неожиданно приехал вечером и начал говорить мне, что в театре становится неуютно, что реже тянет туда. Такой был долгий грустный разговор у нас.
– Володя, милый, ну неужели ты думаешь, что я не вижу? Это какие-то внутренние глубокие процессы разочарования, бесконечных сложностей, люди устают, стареют.
Но я чувствовал, что он уже совсем как-то уходит, он играл все роли свои, но уже целиком ушел в поэзию, хотя театр все равно оставался для него очень важным, нужным. А когда его в очередной раз обманули с картиной, я помню, мы с ним остановились и минут двадцать говорили.
– Да, Володя, брось ты, все равно они тебе не дадут это сделать.
Он говорит:
– Они обещали.
– Ну, обманут они тебя. Чего ты ждешь? Полгода уже прошло, а ты все маешься. Брось. Давай сделаем, что ты хочешь. Ну, скажи, что ты хочешь сыграть? Ну давай, Бориса Годунова сыграй.
И он хотел это сыграть, говорит:
– Ну, давайте подумаем. Я вот немножко приду в себя, вот кровь у меня. Здоровья нет совсем. Сил нет, – он переливание крови делал все время.
Перед его смертью я заболел. Вдруг в пять утра стук в дверь. Катерина испугалась, что за мной пришли. Но это был Давид Боровский. Он сел на табуретку и сказал: «Ну, вот и кончилось ваше двадцатилетнее сражение за Володю». Я говорю: «Умер?» – «Два часа назад».
Я оделся, и мы поехали. На Малой Грузинской уже было полно народу, но нас узнали, пустили. Потом я позвонил художнику Юре Васильеву, ныне покойному, и он снял посмертную маску. Марина хотела, чтобы сняли маску.
Я вернулся домой часа через три. Жена сказала, что меня разыскивают от Гришина[8]. И тут же звонок. Изюмов[9]: «Виктор Васильевич поручил вам сказать, как все должно быть…» – что какой-то мелкий чиновник быстро проведет с 10 до 12 гражданскую панихиду в театре – и на кладбище.
Я сказал:
– Нет, так хоронить мы не будем.
– Как?
– Вот так. Вы его травили, а хоронить его будем мы, его друзья.
– Нет, вы будете делать, как вам прикажут!
– Нет, не буду делать. Если вы хотите по-своему, вам придется нас физически устранить.
– Так и доложить?
– Так и доложите.
И тогда я позвонил Андропову и сказал:
– Ваши деятели не понимают, кого они хоронят. Может быть новая Ходынка.
И Андропов ответил:
– Хорошо, товарищ Любимов. Вы слышите, я пока еще называю вас «товарищ». Придет мой человек и будет вам помогать, чтобы никаких Ходынок не было.
Похороны… Какой-то день был в Москве необыкновенный. Все поняли, что умер поэт. Я зауважал москвичей – как достойно они похоронили своего поэта! И все было чинно. Сколько было цветов! Жара была дикая, а люди не себя от жары берегли, а цветы укрывали под зонтиками, чтобы не завяли. И в театр целый месяц спустя шли люди и просили просто пройти по театру… Говорят: «Ну, пустите в театр. Мы пройдем мимо портрета и уйдем…»
Очередь шла от Кремля, мимо Яузской больницы наверх. Люди к Володе шли всю ночь. Внизу у Москвы-реки перекрыли шествие грузовиками. Тогда толпа спокойно раздвинула грузовики, и люди опять пошли, а солдаты сделали вид, что они ничего не видят.
Пришел генерал кагэбэшный: «Надо продлить панихиду». И повторил слова Андропова: «У нас пока с вами общие интересы». Так мы и ходили с ним по тротуару мимо метро, а люди шли к гробу. Я попросил Володиных друзей – физкультурников, мастеров спорта, – и они держали линию. Если начинался какой-нибудь эксцесс, они сразу этого человека под белы рученьки уводили в сторону. Но люди вели себя изумительно.
Чего не скажешь о властях. Площадь была запружена народом, люди стояли на крышах домов. Володин портрет был на фасаде театра, на втором этаже. Я просил провезти катафалк вдоль очереди, чтобы люди могли проститься, но они сразу повернули в тоннель. Я закричал: «Как? Почему?» Но кто же меня послушает.
Только помню, как они сразу пустили поливочные машины, чтобы смыть цветы, которыми была завалена площадь. И какие-то молодчики стали выламывать портрет Высоцкого с фасада. И тогда толпа начала скандировать: «Фа-шис-ты! Фа-шис-ты!»
И я понял, что последует жесткая расплата за всё.
После смерти Высоцкого всё пошло совершенно страшно. Как только я посмел похоронить Высоцкого не по их директивам, фактически был дан тайный приказ со мной покончить. То есть как со мной обращались – это не дай Бог, я и врагу не пожелаю.
Театр переживал очень сильно его смерть. Это был шок. И даже те, кто к нему при жизни относились более чем сдержанно, все равно почувствовали, что ушло из театра то, что нельзя ничем заменить, и что это катастрофа.
И спектакль о Володе был сделан как «Гамлет» без Гамлета. Когда Гертруда обращается к Гамлету и говорит: «Что ты задумал?!» – то Володя отвечает песней, что он задумал. К нему обращаются, а его нет уже. И в спектакле получился эффект, что он с нами, вместе с ребятами. И это ощущали все актеры и зрители, сидящие в зале. Был его Голос, был спектакль, где он играл столько лет, – «Гамлет», была его поэзия, его товарищи, и в конце слова были хорошие очень, гамлетовские, и его стихотворение читала Демидова: «Ты этот вечер нам один подари, подари…» – как мать, как Королева и как актриса. И Горацио говорил из «Гамлета»: «Ты здесь? Выходи!» – и после этого начинала звучать его песня «Кони». И пустой партер, накрытый чехлом, становился как бы душой, которая постепенно начинает вибрировать и улетать вверх. И оставались только сидящие люди у стены, его партнеры по сцене и пустое место между ними, где он должен сидеть, и стояла его гитара.
Когда мы делали спектакль, я попросил Альфреда Шнитке: «Поддержи Володю музыкально, аранжируй его». Он сперва сделал музыку, но потом всё снял и сказал: «Не надо, это его мир». Только мы с ребятами его уговорили оставить музыку к Володиной балладе «Живу я в лучшем из миров». Чудесная, озорная баллада, и очень красивая.
И актеры пели его песни каждый по-своему. Золотухин пел с ним «Баньку» – замечательную песню, они вместе снимались, когда Володя ее сочинил. И Зототухин рассказывал в спектакле, как он спал, а Высоцкий писал песню. А после этого Валерий говорил: «А потом мы с ним пели эту песню часто вдвоем» – и начинал петь, и Володя пел в записи. И это место я очень любил. Оно было живое.
После этого спектакля я от многих наших крупных поэтов слышал… и даже видел, что они были немного растеряны. Они говорили: «Вы знаете, мы не ожидали, что это такой необыкновенный поэт». Значит, в какой-то мере нам удалось показать Володю как замечательного поэта! Доказать, что в нашей среде двадцать лет жил необыкновенный человек.
И спектакль этот нужен был не Володе. Он имеет такую славу, что ему вообще ничего не надо. Это надо было нам! Чтоб стать лучше. Потому что этот спектакль чрезвычайно благотворно влияет на людей. Я видел лица просветленные. Люди испытали подъем, они утолили душевный голод, душевную жажду, которую так гениально утолял Высоцкий. И это доказывает любовь к нему миллионов людей. В любой день со всей страны к нему на Ваганьково приезжают просто постоять. Едут двое военных, проездом через Москву. «Сколько у нас в Москве времени? Сорок минут? Значит, куда податься?» А второй говорит: «То есть как это куда податься! Сразу на могилу к Володе!» Они сорок минут в Москве, проездом, но идут на Ваганьковское кладбище. Зачем? Вот хочется задать вопрос: зачем? Они приезжают к нему – к легендарному, бесстрашному человеку, который спел всё, что хотел.
Я считал своей обязанностью сделать спектакль о Володе. И когда его закрыли, это для всего театра было обидно, горько и непонятна эта злость, бестактность, бездушье полное, мерзкий поступок этого министра, который всю жизнь врал и ему, и Марине, когда они приходили, чего-то всегда обещал, снимал трубку, делал вид, что он звонит, и говорил:
– Что же вы не выпускаете пластинки? Ну, надо же скорей! Вот у меня сидит Марина Влади и Высоцкий. Ну что там, почему? Целых три года. Вы же должны были выпустить, ускорьте, ускорьте, ускорьте.
И потом проходил еще год – ничего не выпускалось… А Владимир болезненно очень это переживал… Я все время говорил ему:
– Да плюнь ты… Зачем тебе? У тебя есть миллионы магнитофонных пленок. Ты прекрасные записи сумел сделать на Западе, ну и ладно. Чего ты ходишь, унижаешься? Зачем тебе это надо?