— Она не была бы оскорблена Вашей книгой?
— О, нет. Она и оскорбленное достоинство — это не пересекающиеся явления.
— Что Вам снится?
— Ко мне приходят одни и те же сны. Постоянный сон — о квартире, в которой я хотел бы жить. Это не моя реальная квартира. Шопенгауэр сказал, что сон — это перепутанные страницы книги твоей жизни. Я думаю, это не так. Я думаю, это возможность своим «темянным оком» увидеть, что происходит там. Так, например, мне единственный раз снились Романовы — Мария Федоровна пела для меня. Я переживал, что непричесан, волосы растрепаны. Мне было неудобно. Я рассказал об этом сне знакомому. На следующий день он прибегает ко мне: «Олег, а ты знаешь, почему они к тебе приходили?» Оказалось, в эту ночь умер великий князь Владимир Кириллович. Такие случаи у меня еще были. Но я этого боюсь. Я хочу подольше остаться здесь. И не потому, что я боюсь смерти. Я боюсь всякого соприкосновения с тем миром. Открещиваюсь даже с помощью плохих романов. Я придумал много рассказов, под которые я засыпаю. Стремление убежать, укрыться.
— Поиски Вами второй половинки долго продолжались?
— Во мне смешалось столько кровей — польской, русской, французской и немецкой, татарской. Еврейской, насколько мне известно нет, но я не уверен. В общем, мы все братья. Настолько все тесно связано, что мы все одни… С утратой какой-то кадетской, юношеской свежести, когда с меня слетела вся романтическая позолота я перестал волноваться по этому поводу. Я был закодирован на совершенно определенный тип женщин. У меня никогда не было тяги к матери, что очень важно для мужчины. Он должен выучиться у более взрослой женщины этой «науке страсти нежной». Сейчас плоть моя угасает.
— У меня сложилось впечатление, что Вы человек свободный, неженатый…
— О, говоря так, я могу кого-то обидеть… Впрочем, в романе, который я сейчас пишу, я очень обижаю это существо. На всю катушку говорю то, что хочу, совершенно раскованно. Когда я женился, она была моложе меня на двадцать восемь лет. Это было недавно, шестнадцать лет назад.
— О каких людях мы могли бы с Вами еще поговорить?
— Людей довольно много. Кроме Зайцева, который считал меня своим другом, хотя разница в возрасте у нас колоссальная, кроме Корнея Ивановича Чуковского, с его замечательным ко мне отношением, кроме Храбровицкого, очень хорошего человека, литературоведа… Был еще Александр Алексеевич Селунский, капитан, совершенно необыкновенный человек. Родители его были уничтожены здесь. Он посылал мне книжки, и меня вызывали и спрашивали: «А Вы знаете, что эти книжки куплены на деньги ЦРУ?» Я переписывался почти со всей эмиграцией…
— Вы могли бы назвать имя человека, мерзавца, которому следовало бы торговать, а он пишет? Вы не постеснялись бы сделать это?
— Я могу назвать человека, которого называл своим другом. Я любил его. Он был проклят всей либеральной интеллигенцией… Он писал доносы. Но он много сделал в Институте мировой литературы для нас, тогда аспирантов. Это Эльсберг Яков Ефимович. Его все поносили, исключили под улюлюкание из Союза писателей.
— А знаете Вы какого-нибудь мерзавца, за которого Вам стыдно, что он тоже человек?
— Я таких не знаю. Это неправда. Это книжное. Таких людей не бывает. Хотя я часто обижаюсь на людей, это так.
— А человек, который Вас ненавидит — есть такой?
— Таких людей нет. Хотя могу предположить, что кто-то так думает, но определенно сказать не могу.
— Зайцев, Эльсберг, Чуковский… Кого мы не назвали?
— Мой учитель Гудзий. Леонид Иванович Тимофеев. Он был красный безбожник, один из РАППовских критиков в 20-е годы, а в 70-е у него висело распятие на стене, он перебирал четки — совершенно другой человек! Я думаю, в любого человека Божья капля может упасть.
— А человек, которого Вам хотелось бы слушать, запоминать? И Вы стеснялись говорить сами?
— У меня был однокашник в университете, совершенно блестящий человек. Я заставлял себя иногда на семинарах молчать, чтобы не говорить то, чего не знает он — у него было чудовищное самолюбие. Но я, к сожалению, страшный эгоист. Я, может быть, из эгоизма и себялюбия, стратегически проигрывая, получаю от этого удовольствие. Может, я не способен на восторг перед человеком и книгой, кроме Священного Писания. Остальное поддается критике разума.
— Что Вам также важно, как Христос? Может быть, истина?
— Я не знаю, что такое истина. Я знаю, что такое Христос. Истина — конечна. Дьявол — носитель истины, он разлагает с помощью истины нашу душу, разрушает нас духовно.
— А можете заменить чем-то истину?
— Только добром, больше ничем.
— Что за рефлекс в человеке — потребность в славе?
— Мне недоступно это. Я страдал всегда от отсутствия тщеславия. Слава необходима для жизненных услад. Я, минуя тщеславие, хотел перейти к усладам. Вот эти нарисованные двери услад перепрыгнуть невозможно.
— Вы себя лучше знаете, чем других?
— Некоторых других я знаю лучше, чем себя. В некоторых нельзя заблудиться. В других сидит Минотавр, и их я знаю меньше, чем себя. Я — некая точка, вокруг которой расположено человечество. С одной стороны, по упрощению, идет ускорение познания человека, с другой, по усложнению, затрудненность восприятия. Таких немного, но они неразлагаемы мной.
— Вы не поторопились сказать, что не боитесь смерти?
— В бытовом отношении я боюсь долгой и унизительной смерти. Не дай Господь этого никому. А если бы сказали, что умру тогда-то, оттого-то — я бы ужасно боялся. Но вся прелесть в том, что я не знаю.
— Отчего не следует бояться смерти?
— Может быть, у меня до сих пор очень сильное чувство жизни. У Бунина с самого младенчества было чувство смерти. У Куприна — напротив. Может мы более примитивны с Куприным. В нас больше животного начала. Может это неизрасходованность сил своих до конца. Может, мне, как обычному человеку, дано ужаснуться смерти только тогда, когда начнется легкое позвякивание косы о точильный камень. Нельзя искать объяснения в человеческой голове. Павлов требовал от Сталина, чтобы была сохранена церковь, в которую он ходил молиться. Хотя, казалось бы, что было физиологичнее, материалистичнее того занятия, которому он предавался.
— Видимо, Вы убеждены, что человек, найдя этому объяснение, начнет умирать?
— Он должен войти в очень плотный союз с дьяволом для этого. Вот Гоголь, в котором было столько закрытых грехов, того, что Розанов пытался описать, как сожительство с трупами… Гоголь умер, когда понял эту тайну.
— Как Вы оглядываетесь на прожитое?
— Я прожил жизнь, которой не было.
Артем Тарасов
В 2000 ГОДУ Я ВЫЙДУ НА ПЕНСИЮ И ЗАЙМУСЬ РЫБНОЙ ЛОВЛЕЙ
— Вам не надоело знакомиться с людьми без нужды?
— Я изначально расположен к людям.
— Но ведь за пять минут Ваша благожелательность может иссякнуть…
— Вряд ли. Я человек внутренне очень воспитанный, что ли. В детстве мною занималась моя бабушка, старая княгиня.
— А в течение часа сможете подогревать в себе интерес, благожелательность?
— Интеллигентность не дает мне расставаться с людьми жестко, говоря: «Все, хватит». На Западе есть термин — «моральный шантаж». Нередко люди, которые ко мне приходят, стремятся к решению своих частных проблем. И я занимаюсь этим, хотя понимаю, что мне это не нужно, что я и так завален своими проблемами, а человека-то этого не знаю и его не приглашал. И тем не менее я продолжаю заниматься этим человеком… У меня всегда есть с собой деньги для этих людей. Десять долларов. Но для меня деньги не значат то же самое, что значат для людей, денег не имеющих. Деньги для меня — это промежуточный результат моей деятельности.
— Извините, я Вас буду перебивать. Вам нравится актриса Миронова?
— Очень нравится.
— К ней пришла молодая журналистка и стала говорить: «Ой, я такая идиотка! Вы такая замечательная, столько видели! Мне хочется спрашивать Вас о НЭПе, о сотне вещей, Вы столько всего знаете! А я спрошу вот что: как Вы себя чувствуете в вашем возрасте?» И Миронова ответила: «Я не могу уже выпархивать на сцену, как сорок лет назад. Но пока я Вам нравлюсь, я буду выходить. Пусть с трудом». Артем Михайлович, Вы столько всего знаете, но надоумили меня задать такой идиотский, больной для Вас вопрос. Скажите, достаточно Вам пяти минут моей болтовни, чтобы понять, хочется ли Вам профинансировать издание моей книги?
— Нет. У меня никогда нет свободных денег. Я не банк, который наживается на спекуляции.
— Даже если нужно будет всего два миллиона, а книжка Вам покажется прекрасной?