Бродил как раз возле Тихой могилы, когда к ней потянулась от пристани вереница экскурсантов. Одни шли обыкновенно, а были и такие, что на костылях прыгали или ковыляли с палочками, — видно, с лимана приплыли, из грязелечебницы. Со всех концов приезжает сюда публика на здешние грязи, знают сюда дорогу даже шахтеры с Крайнего Севера, некоторые прибывают совсем скрюченные радикулитами или ревматизмами, а, повиснув сезон в горячей рапе, выписываются домой уже без костылей, оставляют свои деревяшки персоналу на память вместе с растроганными записями в книге пожеланий.
Раньше, когда прибывали сюда экскурсанты, Порфир имел привычку увязываться за ними хвостиком, — кому же не интересно послушать про тех бородатых скифов, про загадочную Гилею! — а сейчас при появлении экскурсантов первым его побуждением было бежать! Мигом улепетывай прочь! Но сразу же и одумался: почему, собственно? Кому из них известно, кто ты такой?
Экскурсоводка, длинноногая, как цапля, с напущенной на лоб челкой на современный манер, не стала отгонять Порфира, даже улыбнулась ободряюще: можешь, мол, послушать, я не запрещаю. В самом деле, рассказывает для всех, а Порфир на такие вещи любопытен, хочется ему побольше знать о тех давних людях, что насыпали эти курганы-могилы в степях и ходили отсюда в далекие походы, а вернувшись, справляли тут празднества, состязались на колесницах, и смуглые скифянки в украшениях пели у вечерних костров свои, забытые ныне, песни.
— А ты почему не в школе, мальчик? — обратилась к Порфиру одна из экскурсанток, увесистая тетя в рыжих буклях, в больших, от солнца, очках.
Опрятный вид Порфира, новенькая тельняшка и медная бляха на ремне (та, которою хлопец был не раз татуирован) давали людям основание полагать, что он, верно, из училища юных моряков.
— Ты из нахимовского, да? — допытывалась круглолицая тетушка. — Капитаном будешь?
— Я из спецшколы, — буркнул Порфир, недовольный ее назойливостью.
— Как это понимать? — нахмурилась увесистая, в очках.
Нашелся сразу же в толпе и знаток — парняга в белой кепочке, грудь нараспашку.
— Это такая, где маленьких правонарушителей обламывают, — пояснил он с ехидцей. — Есть тут «спец» — одна на всю область… За монастырскими стенами. Согласно преданью, через эти стены когда-то монахам девчат в мешках подавали. За определенную мзду, конечно…
— Ну и чего же ты тут? — спросил Порфира какой-то строгий дяденька.
Хлопец, собравшись с духом, выжал из себя:
— Отпустили.
— Отличился чем-нибудь? Отбыл срок или как?
— Премия за работу в мастерских.
— Давай, добывай разряд! — подбодрил хлопца только что подошедший смуглый экскурсант. — Получив разряд, сразу мужчиной себя почувствуешь. У меня дома такой, как ты, а уже прибегает на карьеры: разреши, папа, я сам взрывчатку заложу!
Стояли, дожидаясь, пока подтянутся все. Подходившие тоже интересовались, что за мальчуган среди них, и теперь уже сами экскурсанты объясняли, что это воспитанник спецшколы, отличник, за отменную работу и образцовое поведение отпустили его погостить домой… Понурившись, слушал Кульбака эту легенду, уши у него горели, и спасло его только то, что экскурсовод отвлекла их внимание, иной мир появился перед ними: уже заколыхались в воздухе лавровые рощи, — то шли на персов воины этого края, — а на кончиках копий лавровые листья зеленели, как мамин виноград!
— Время уплотняется, эпохи сблизились, — заученно говорила экскурсовод, — и в этом кургане, возможно, лежат рядом бородатый античный скиф и половец средневековья; порубленный ордою казак и молодой пулеметчик с буденновской тачанки…
Девушка пояснила, что раскопки только начинаются, ждут здесь археологов, возможно, большие открытия… Как всегда, нашлись в группе такие, которых прежде всего интересовало, много ли золота было найдено при раскопках этой Тихой могилы. Экскурсовода это даже обидело.
— Дело ведь не в золоте, товарищи, а в том, какая на золоте том чеканка, какую художественную ценность оно собой представляет… Бывает, золото — и только, а бывает, дивная красота на нем сотворена…
Сухощавый старичок в очках, видно, книгочий, — и тут с книжкой не расставался, — когда зашла речь о художественности, оживился, развернул книгу на заложенной странице и прочитал, словно детишкам в классе:
«В те времена труд художников считался священнодейством! Художники были в большом почете. Они гордились деянием рук своих еще больше, чем цари своими победами. Только если гимны царей начинались словами: „Я разрушил…“, „Я покорил…“, то гимны художников имели другое начало: „Я воздвиг…“, „Я соорудил…“, „Я выполнил работы прекрасные…“»
— Завел старик свою пластинку, — кинул мордастый парень, целясь фотоаппаратом в гидшу, и хоть на мордастого глянули осуждающе, — хам ты, мол, братец, — однако вслух никто за старика не вступился, и он, захлопнув книжку, обиженно умолк.
Как и предвидел Порфир, от Тихой могилы экскурсанты направились к обсаженной высокими тополями усадьбе опытной станции, где, верно, осмотрят кабинет агротехники, с вредителями, засушенными под стеклом, после этого, конечно же, не минуют и совхоз, если получили разрешение осмотреть его огромные погреба с бочками вин под самый потолок. Все ушли, а Порфир остался на месте, сразу почувствовав себя одиноким, горько покинутым. Ведь в ту сторону, к людям, дорога тебе закрыта. Ты беглец, почти преступник. Постоял-постоял, послушал жаворонка, что вытюрлюкивал где-то высоко над головой, и наконец побрел, сам не зная куда. Просто так, наобум. Ибо какие же ему выполнить «работы прекрасные»?
Ноги сами привели к речке. Послонялся по берегу, полюбопытствовал, где чьи стоят каюки да моторки, примкнутые цепями к береговым корягам. Разнокалиберные замки на них висят, побольше и поменьше, но любой сам открылся бы перед Порфиром, пожелай он только… Нет на всем берегу замка, с которым бы не справился этот «мастер золотые руки».
Чей-то катерок вырвался из-за камыша, с грохотом летит к берегу. Порфир непроизвольно укрылся за кряжистой вербой. Но можно было и не прятаться, ведь это Микола, аж черный от загара, совхозный моторист, почти приятель. С шиком подходит, совсем вольно сидит за рулем, правит одной рукой, и катерок слушается малейшего его движения. Славится Микола среди камышанцев тем, что раньше всех встает, утреннюю зорьку всегда на воде встречает, о нем и мать Порфира говорит: «О, этот, ранний! Это такой, что не проспит росные голубые рассветы!..» И это правда: не раз и Порфир просыпался от того, что моторчик Миколы уже громыхал над водой у причала, еще и солнце не взошло, а уже мчался парень с каким-то поручением в город, или на ГЭС, или на целлюлозный…
Причалив, Микола глушит мотор, сходит на берег с объемистыми пакетами в руках — и только теперь замечает Порфира.
— Здоров, здоров, — говорит ему так, словно вчера лишь расстались. — Как живешь?
— Как то колесо: все время крутишься, а тебя только надувают.
Моторист хохотнул, видно, понравилась ему Порфирова шутка. И хоть хлопец ждал от него расспросов о своей судьбе, да и самому не терпелось спросить, не был ли Микола, часом, на лимане, не встречал ли там дядю Ивана, рыбинспектора, однако Миколе было, видно, не до разговоров:
— Тороплюсь, брат… В лаборатории ждут.
И ушел, кивком головы откинув чуб назад и крепче зажав под мышкой свои пакеты.
На пристани под осокорями несколько пассажиров дремлют с узлами, ждут речную ракету. Пароходик, доставивший экскурсантов, притулился к причалу и тоже отдыхает, — так и простоит, пока его пассажиры не вернутся. Вход на судно свободный, трап настлан, будто ожидает Порфира: давай сюда, парнишка, если хочешь отправиться в рейс… Капитан сидит на корме, читает газету. На верхней палубе два матроса — им Порфир как-то приносил пиво из чайной — загляделись в небо, переговариваются:
— Во-он пошли… Да ровно как!
— Не вразнобой, а строем идут… У них тоже дисциплина…
Задрал голову и Кульбака, увидел и он тот строй в небе, что, двигаясь, еле мерцал в вышине: журавли идут из гирла куда-то за Киев, на полесские болота, подальше от браконьерских пуль.
XV
— Кучегура с чубом! Вишь, какая чубатая… Тут мы и поставим наш наблюдательный пункт, — весело говорил, бывало, дедусь, выбирая место для своего летнего шалаша. С тех пор и кажется Порфиру, когда очутится он среди кучегур, будто это чьи-то исполинские головы вырастают из земли, а на них ветерок чубы развевает. Чубом дедусь называл кустик шелюги на самой вершине песчаной дюны и объяснял, что этот кустик и самое кучегуру сформировал, потому что задерживал песок…
Дюны и дюны… Где лысые, а где с чубами, немые, молчаливые. «Украинские Каракумы», как писал когда-то об этих песках нынешний руководитель станции, доктор наук, которого за тихость и кротость нрава женщины-гектарницы называют вуйком[3]. С годами изменился он, бесчубым стал, зато зачубатели его «Каракумы». Нынешней весной механизаторы и гектарницы осваивают еще одну арену песков. На стогектарном клину при помощи землеройной техники кучегуры счесали, как ножами, разровняли, распланировали, и вот уже идет здесь трактор с плантажным плугом, отваливает глубокую, как траншея, борозду, за ним другой — засыпает удобрения, а дальше уже с чубуками в руках девчата и молодицы, которым предстоит посадить и выходить множество своих чубучат. Одна говорит: «Мои чубуки…», другая — «мои чубучины…», третья — «мои чубучата…» — это уж у кого какой характер… Новее относятся к ним, как матери к своим малышам, ни одна не забудет, что, устроив в земле того маленького, нужно его еще и с «головой» прикрыть, чтобы совсем не видно было чубучонка, его верхнего глазка, не то зноем иссушит или песком иссечет…