— Не раскаетесь. Конечно, строго у нас…
— Пусть! Главное — спасти его… Делайте что угодно, только человеком верните!
— Постараемся!
— Век буду благодарить!
Появилось после этого у Оксаны нечто похожее на проблеск улыбки, было с ее стороны и пожатие руки, и припадание к плечу, и когда Тритузный увидел эту чувствительную сцену, он кивнул напарнику: давай, мол, действуй — и в тот же миг, почти подняв хлопца под мышки, они впихнули его в автобус.
Порфир не оказывал сопротивления. Подавленный, убитый, молча опустился на сиденье у окна. А когда и Марыся Павловна вошла и дверца за нею автоматически захлопнулась, мать Порфира снова в отчаянье взмахнула руками, и невольно из груди ее вырвался крик боли или прощания. Наверное, ужаснуло ее, что увидела сына за стеклом (как за решеткой!) и возле него победоносно усмехающегося милиционера в фуражке. Однако запоздалого крика того никто из них уже не слышал, потому что автобус рванулся вперед и все заглушила музыка, которую водитель включил на полную силу.
Выехали на верхний Бекетный шлях. Хлопец, согнувшись, сидел у окна и провожал взглядом пароходик: выбеленный косыми лучами призакатного солнца, он пошел и пошел, удаляясь в сторону лимана.
Марыся Павловна не трогала хлопца: пусть улягутся страсти, пусть уймется взбудораженная душа. Сейчас, откуда ни заходи, он останется к тебе глухим, — ведь вы лишили его самого дорогого и сама ты для него сейчас никакая не воспитательница, не друг, а одна из тех невыносимых ловцов, участников насилия. Любые твои слова и доказательства разобьются о панцирь его озлобленности, о растравленную боль его унижения. Человек травмирован, душа его сейчас такая, что не найти с нею контакта, все светлое в ней напрочь погашено, замутнено. Сколько понадобится времени, терпения, педагогических усилий, душевной деликатности, чтобы вывести его из этого состояния озлобленности, обиды и ожесточения, которым он ощетинился против вас всех!
Вы хотите от него смирения, раскаяния, но будет ли оно искренним, если будет вообще? Разве не попытается он при первом же случае снова бежать, утвердить свое право, каким оно видится в его пусть даже искаженных, неверных представлениях? Воистину трудное дитя! Замкнулось в себе, затаилось, и тебе, наставнице, по-настоящему даже неведомы мотивы его бегства, внутреннее оправдание, какое он, несомненно, имеет для своего поступка. Сумей войти в этого человека, в его глубинное, сокрытое от глаз, в самую структуру побудительной сферы, которая, конечно же, у него своя и во многом от твоей отлична. Холод в насупленном взгляде. Вновь и вновь ты должна растоплять этот лед отчужденности, которую некоторые склонны считать характерной приметой века, вирусом, вызывающим недуг одиночества и всечеловеческого похолодания… Рухнуло нечто очень важное для вас обоих. У тебя есть власть карать, есть баллы и оценки — ох, как этого мало! Припоминается, как Ганна Остаповна еще с первых шагов напутствовала тебя: «Вы принесли сюда свои институтские идеи, жажду педагогического эксперимента, а тут чаще всего нужно просто человеческое тепло… обыкновенное тепло к этим травмированным детям, трудным, наитруднейшим…» Мудрый совет, но только что делать, когда и тепло твоих чувств отбрасывают такие вот баламуты, которых передают вам в кризисах, в исступлении, на грани катастроф…
В школе он снова очутится на острие событий: а как же, побывал на воле, для некоторых будет почти героем! Всему коллективу воспитателей опять придется напрягать свои интеллекты, выискивая способы разомкнуть замки его настороженности, озлобленности, мстительного недоверия. Вся педагогическая тактика и стратегия, все ваши учительские, совсем не воловьи нервы, весь опыт ваш — у кого побольше, у кого поменьше — будут направлены на то, как наставить его на путь истинный, как из этого клубка неукрощенных инстинктов, стихийных порывов, унаследованных генов и буйных нарушительских склонностей, приобретенных где-то на самой заре жизни, извлечь человека, сотворить личность, которая отвечала бы вашим представлениям и была приемлема для общества. «Верните человеком!..» Как она молила тебя об этом, та измученная женщина, беспомощная мать, что сначала бурей гнева налетела на вас, а потом только тихо всхлипывала у тебя на плече. Чудодейственница на своих виноградниках, ни один чубучочек там у нее не гибнет, а с этим, что является частицей ее же естества, ее кровинкой, управиться не смогла… Надоумьте, человеком сделайте, взывала она к тебе в своей великой святой надежде, и ты обещала, а вот оправдаешь ли ее материнские чаянья? Кто с уверенностью скажет, какие плоды принесут все ваши педагогические усилия? Чье око прозрит ту глубину внутренних процессов, которые в детской смятенной душе бушуют так же сложно, загадочно и сильно, как и в душе взрослого, а может, даже еще сильнее? И, наконец, принесут ли все эти ваши труды тот венец, какого вы жаждете, станет ли этот ребенок — да разве только этот! — человеком настоящим, нужным для других, а для себя — счастливым?
Измученное, изболевшееся душой существо замерло у окна. И чем ты сейчас можешь помочь? Еще в детстве знала Марыся одну старушку, к которой носили лечить детей. Почти слепая, руки вывернуты, в узлах, а лечила только тем, что муки и боли детей умела перенимать на себя. И всякий раз после того, как вылечит ребенка, спасет его жизнь, сама сваливается больная, мучится по ночам… Если бы и тебе владеть такой силой самого гуманного на свете колдовства — силой, способной перенимать на себя чью-то боль!..
…Снова встает перед глазами Марыси образ той женщины, что осталась на пристани со своим отчаяньем и надеждой, матери, что так неистово любит безбрачное свое дитя, лобастого своего мучителя. А чем он родительницу свою отблагодарит? Хватит ли у него сердца для нее или оставит матери на старость лишь холод одиночества?
Пойманный, схваченный человек сидит… Наежился, ощетинился, лишь иногда исподлобья косится в окно на речку, на дубы, что кое-где пооставались вдоль шляха с седой древности. Те самые, возле которых когда-то сторожили пикеты; зоркие наблюдатели, те, кто простым глазом умел видеть дальше, чем вы в бинокли, умел слышать тишину ночную, и по тому, в каком направлении бежит степное зверье, способен был угадать еще невидимое глазу, движение орды… Впередсмотрящие — это они здесь стояли в дозорах и, как только, бывало, заметят опасность, зажигают смолу в бочках, привязанных наверху, на дубах, подают сигналы от пикета к пикету, аж на Хортицу… Не ловили ворон, зорко стояли на страже, а он вот автобуса не услыхал, так по-глупому попался…
Мальчик невольно вздохнул.
А склоны кучегур, меж которых с трудом пробирается их автобусик, все горят и горят светящимся алым цветением. Дикие маки, тюльпаны — красота, глаз не оторвать. И разве же не диво: из серого песка, из силиката — такая сочность красок, такая гармония форм… В одном месте сплошным живым костром вспыхнуло, все так и припали к окнам.
— Что это?! — воскликнула Марыся Павловна. — Тоже мак? Нет, вроде не мак…
И ждала, что скажет Порфир. Он даже заколебался: сказать или нет?
Потом все же буркнул глухим, тоскливым, потонувшим в беспредельной печали голосом:
— Воронец цветет…
XVI
— Возьми стул, садись, — сказал Валерий Иванович, когда Кульбака вошел в кабинет.
Мальчик не шевельнулся. Стоял, как чужой перед чужим. Будто впервые переступил порог этого заведения и, поникший, остановился в неприязни.
— Садись, садись, разговор будет.
Кульбака в нерешительности сел на краешек стула. Руки под стол, непокрытая голова со свежей шишкой втянута в костлявые худенькие плечи. Что-то жалкое и беззащитное было в его маленькой съеженной фигурке.
Из коридора кто-то заглянул, сгорая от любопытства, словно редкостный субъект появился здесь, словно привезли сюда какого-то знаменитого разбойника. Валерий Иванович вынужден был встать, чтобы закрыть дверь на ключ.
— Вот так будет лучше. А то твоя особа вызывает сейчас слишком повышенный интерес.
Остались с глазу на глаз. Антиподы. Ты старший, наделенный правами воспитателя, наставника, преисполненный чувства собственной правоты. Напротив тебя — маленький упрямый человечек, застывший в своей настороженности, с жаждой утраченного рая в глазах. Имел — и потерял. Неужели истинный вкус свободы можно ощутить, лишь потеряв ее? Оценим, когда потеряем, — так уж, наверное, устроена психика людская… Ты, директор, чувствуешь сейчас свою правоту, но ведь и он, этот камышанский волелюб, уверен, что правда на его стороне и что его сегодня незаслуженно и тяжко обидели. Всем отчужденным видом, горькой нахмуренностью мальчик дает почувствовать, что твои внушения и нотации сейчас его не проймут, что между вами барьер неодолимый, каменная стена. Стена обиды и причиненного ему унижения. Путь от сердца к сердцу — самый длинный путь, и ты сейчас только у его начала. До этого злополучного побега чувствовал, что какие-то ниточки взаимных контактов между вами — между педагогом и воспитанником — уже возникли, ниточки тонюсенькие, как паутинки, а сейчас и их нет. Разлетелись, порвались где-то в этой буре погони…