— Проклят?
— Господи! Никогда не забуду лица Амато, когда он в тот день вернулся в Венецию. Бледный. Раздавленный. Потрясенный. Упал на стул, точно его толкнули в грудь. И сидел, неловко выставив ноги, настолько подавленный горем, что лишился способности плакать. Это пришло потом — в тот день, когда он мне все рассказал. Все, что совершил, — от начала до конца.
Я давно подозревал, что именно благодаря этому так называемому проклятию мой благодетель решил подобрать меня на улице. Но мне требовалось подтверждение.
— Почему ребенка почитали проклятым, мсье? — спросил я.
— У него на лбу имелось темное родимое пятно. — Рассеянный жест в мою сторону. — Вроде твоего. Такие нередко встречаются. Однако мать Амато решила, будто Джульетту сглазили. Крестьяне, что с них взять?
— Вроде моего?
— Точно сказать не могу. Родимое пятно, и все. Не самая привлекательная деталь, но, уж конечно, не проклятие.
Я кивнул. Я редко думал о своем родимом пятне как о привлекательной или непривлекательной черте. У многих людей есть нечто особенное. У меня — родимое пятно. Когда я рос, в моем распоряжении не было зеркал; я только знал, что эта штука темно-коричневая, поскольку так мне сказана Кантерина. Смазливое лицо — это вовсе не то, о чем мечтает уличный беспризорник. Но иногда я задумывался, не является ли родимое пятно и в самом деле проклятием. Разумеется, в детстве, пока не перерос предрассудки.
— Амато сказал, что могила Джульетты была как у всех: аккуратный холмик свежей земли, простой деревянный крест и букетик ромашек. А вот ребенка похоронили без всяких прикрас: грубо выскобленный от травы клочок почвы и никакой метки. Они преклонили колени, и мать скороговоркой прочитала молитву на могиле Джульетты. «Разве мы не помолимся за моего сына?» — спросил Амато. «Ребенок проклят, — ответила мать. — Он уже в аду». На этом все кончилось. Юноша больше не ездил к матери.
Каждый год Амато отмечал день смерти Джульетты и сына тем, что падал на колени и молил о прощении. Естественно, чем больше он узнавал от меня, тем чаще задавал себе вопрос: к кому или к чему взывал?
— Я знаю, как это происходит.
— Мы все это знаем. Но Амато требовалось отпущение грехов за то себялюбие, которое заставляло его удерживать при себе Джульетту. Mais bien sur.[25] Не для того ли людям вообще требуются их боги? Удовлетворять желания, подбадривать, утешать, отмерять наказания и воздаяния. Кто-то же должен стоять над нами? Разве не правда? Итак, Амато молился, не забывал, сколько лет было бы его сыну, и рассматривал лбы мальчиков такого возраста. Он признавал, что чувствовал себя при этом полным дураком, но не мог с собой справиться.
Через несколько лет он стал помощником старшего повара и женился на Розе, почтенной женщине из Аосты. У нее были пронзительные карие глаза, словно у тигрицы. Женщины из Пьемонта отличаются стойкостью. Думаю, они стали такими благодаря тамошним суровым зимам. Черты лица Розы выдавали силу духа и верный характер. Этим двум людям было хорошо вместе, и они обожали своих дочерей.
— Я знаю.
Удар грома и вспышка молнии в окне заставили нас вздрогнуть.
— Какой ливень, — проговорил Менье. — Надеюсь, служанка выставила под дождь бочку. — У него была такая же навязчивая идея насчет свежей воды, как и у моего наставника. Он съежился под накидкой и смотрел на стену дождя за окном. Ему не требовалось больше ничего говорить — мы дошли до той части истории, когда появился я. К тому времени, когда стал старшим поваром дожа, Амато Ферреро достиг всего, чего желал, и полностью расстался с прежней жизнью. Не хватало только одного.
Ему не было и сорока, когда он застал меня за кражей граната, а затем запихнул в бадью с холодной водой. Ему не терпелось потереть мой лоб, чтобы узнать, отмывается с него темно-коричневое пятно или нет.
Глава IX
Книга желаний
После того как кошачье сражение на балконе завершилось, я бросился во дворец выполнять свои вечерние обязанности. Поспешно вымыл тарелки, залив пол мыльной водой, неловко взял бокал для вина и едва успел подхватить, прежде чем он упал и разбился. Весь покрылся испариной, разводя огонь под горшками с заготовками, с ураганной скоростью подмел пол, и все это время не переставал бормотать себе под нос.
Синьора Ферреро что-то сказала о любовном зелье, и я вдохнул его запах: дымный, незнакомый, отдаленно напоминающий жареные каштаны, но исходящий от какой-то жидкости. Я слышал, как синьора Ферреро наливала ее и предлагала мужу. Моя кровь бурлила от возбуждения, возможного только в юности, когда все воспринимается больше чувствами, чем разумом. За окнами качались масляные лампы, и от их колеблющегося света кухня приобрела сказочный вид, что в ту сумбурную ночь откровений вполне соответствовало моему настроению. Когда из-под стола моего наставника появился Бернардо, я поднял метлу, как завоеватель меч, и объявил:
— Старший повар знает тайну любовного зелья!
Марко смеялся надо мной из-за того, что я разговаривал с котом, но во дворце мне приходилось видеть, как дож, не стесняясь, подолгу беседовал со своими кошками. Он давал им имена драгоценных камней и звал: «Мой Изумруд! Мой Сапфир! Мой Рубин!» Уговаривал съесть лакомые кусочки, гладил, ласкал. Часто прикладывал сморщенные губы к бархатному уху животного и что-то нашептывал, как потерявший голову любовник. Наблюдая за дожем, я понял, что коты — великолепные слушатели: не насмехаются над собеседником, не противоречат, на них не нужно производить впечатление, и они не разнесут но свету твои секреты.
— Ты только подумай, Бернардо! — сказал я коту. — Франческа в моих руках! — Я обнял воздух и шутовски расцеловал собственные бицепсы.
В животе заурчало, и я вспомнил, что не ужинал. Оторвал половину буханки лукового хлеба Энрико, зачерпнул кружку крепкого говяжьего бульона и устроился у очага. Обмакнув хлеб в бульон, я вспомнил тот день, когда с особенным чувством съел за столом наставника единственную зеленую виноградину и какое это доставило мне удовольствие. От запаха кухни и хлеба у меня потекли слюнки, но я остановил руку, не донеся до рта, и заставил себя залюбоваться зажатым в ней куском. Хлеб был поджарен с луком, пропитан аппетитным соусом. Я поднес его к носу, слегка мазнув по губам. Близость хлеба доставляла невероятную муку, но мне понравилась мысль, что воздержание — особенный способ сознательного смакования пищи — делает меня лучше. А я хотел стать лучше.
Я откусил намоченную в бульоне корочку, и ее пикантный вкус раздразнил мой язык. Жевал я медленно, закрыв глаза, ощущая, как хлебная мякоть проходит в горло и опускается в желудок — теплая и сытная. Пытался сосредоточиться на следующем кусочке, но меня отвлекали обрывки разговора, подслушанные на балконе наставника.