Сообщала Зворыгину о своих одноклассниках – тонкоруких, домашних, ни к чему, кроме точных наук или музыки, не приспособленных мальчиках, что теперь стали рваться на фронт со своей близорукостью и неподдельными грыжами, не могли усидеть по домам от стыда за свою исключительность, бронь, и такой-то забегал к ней домой попрощаться, невозможно смешной и до слез, задыхания жалкий в непомерной шинели, доходящей до пят и до кончиков пальцев, и теперь она пишет не только Зворыгину, но еще и такому-то.
Совершенно зеленые девочки целыми школами, не закончив 10-го класса, поступают на курсы радисток, медсестер, сандружинниц, сообщала она. Актеры Большого театра передают значительные денежные средства в фонд постройки эскадрильи. Дети тех, кто на фронте, стоят у токарных станков – высоко над землей, на составленных ящиках: только так они могут дотянуться до всех пусковых рычагов. Мужички с ноготок. Набивают патронные ленты для авиапулеметов Зворыгина. Ухаживают за телятами на животноводческой ферме колхоза «Гигант». Во дворцах пионеров устроены выставки: что может сделать ребенок в подарок бойцу – кисет с коряво вышитой красной звездой, баульчик для катушек и иголок, чехольчик для расчески, домино.
А еще она много писала о скудных пайках для трудящихся тыла и сезамах горкомовских распределителей, о преимуществах летных комсоставовских продаттестатов над рабочими и иждивенческими продуктовыми карточками, о достоинствах и недостатках продельной крупы, об обменянных на полведра помороженной квелой картошки крепдешиновых платьях и о маминой лисьей горжетке, оцененной на рынке в три стакана крупчатой муки, – как же глупо она пробросалась Зворыгиным, а то мог бы сейчас он ее подкормить. А еще о почтарше, которая разнесла по домам только часть писем с фронта, а остальные, гадина, спустила в унитаз, – может, вот кто виною тому, что Зворыгину нет больше писем от Ники, как и ей от него? Перестала писать, словно уж без остатка истратила то пионерски и сестрински чистое, что могла дать Зворыгину, – или кто-то, войдя в ее жизнь, занял в ней столько места, сколько лезвие в ручке складного ножа, и писать ему только из «дружеских чувств», «уважения к фронтовику» или жалости было бы для него унизительно.
Крыши хат и сараев отчетливо уж рисовались на фоне светлеющей выси. За чертой на востоке томилось незримое солнце. Толкнувшись с чурбака, Григорий двинул в хату – по вышитой холодным росным серебром барашковой траве лег его свежий дымчатый след. Ленька свесил с полатей босые ступни и глядел на Зворыгина сверху вниз, точно филин.
– Что, уже на ногах, Гришка Победоносец? Очередной припадок творческого вдохновения? А этого – Тинка ночевать позвала? Завидую и факту, и объекту. А мы с тобою ни хрена мышей не ловим.
– Пресеку я когда-нибудь это. Всех в колючий ошейник, – уверил Зворыгин, усевшись за стол и откидывая полотенце с пайкового белого ситника и чугунка с остывшею картошкой: солдатская вдова Наталья кормила их, «воздушную пехоту», чем могла, да еще виноватилась: немцы вымели все подчистую – хотя в этом должны перед нею виниться они. – Ну вот какой он будет в воздухе теперь? Млявота, размазня. А машину, ее надо задницей чувствовать. Перегрев – как свою ненормальную температуру.
– Тут, Гриша, другое, – сказал Лапидус, слетая с печи. – Тут если не сейчас, то, может, никогда.
– Бугаиная философия. Сегодня дай ему корову, а поутру на мясо забивай.
– А немцы, что не люди в этом смысле? Или что, нет пилота в Тюльпане, а, Гриш?
– Не знаю. Как мертвый. Все видит, все чует. И никогда не ошибается.
– Ну скажешь. Это какая-то не наша точка зрения, мистическая.
– Вот именно: не наша, а его.
Позавтракав, влезли в свои гимнастерки, давно побелевшие на лопатках от соли и пота, впряглись в пожелтевшую сбрую и вышли на двор. Солнце уж подбирало росу, ненасытно лизало тесовые крыши построек, прорезало косыми лучами узорочье яблонь и вишен.
За соседским плетнем, под развесистой яблоней увидали Султана с «объектом» – черноглазою чертовой девкой в одной только нижней рубашке: Алевтина смотрела снизу вверх на Султана с такою бесстыдной, доверяющей жадностью, что поперек их скороспелой близости нельзя было сказать ни слова. Она не хотела его отпускать, по-собачьи заглядывая в сожженное загаром горбоносое чеканное Султаново лицо, но уже подхватила Султана, Лапидуса, Зворыгина необсуждаемая огненная сила, и пошли, как почти каждый день, и уже показалось за околицей летное поле с чередой капониров, вовсе не отличимых от древних курганов или просто пологих холмов.
– Зевнешь мне сегодня «худых», – сказал Ахмет-хану Зворыгин, – я тебя сим же вечером выхолощу.
Затянули знакомую песню упрямства моторы, и привычным, по скорости равным течению крови движением Зворыгин отдал ручку управления от себя. Друг за дружкой взошли в высоту, отложились тенями от зворыгинской «кобры» Поярков, Лапидус, Февралев, Ахмет-хан и Гречихин. На десять часов, десять градусов ниже плыли в девственной сини изящные долготелые «пешки» Антипова. «Ну, проведешь меня до траверса Анапы, как девушку под ручку до парадного?» – спросил вчера Зворыгина Антипов на выходе из людного штабного блиндажа, словно спросил: «Пойдешь купаться завтра?»
Шли и шли, покрывая гектары воздушного поля. В полусферах лазури – ни единого крестообразного пятнышка, но от этого только сильнее гудел чистый воздух: вот как раз из такой безмятежной просолнеченной синевы нарождается шквально-обломное пламя атаки таких, как Тюльпан.
Небо стало рябым от гостинцев беззвучно затявкавших «флаков», а еще через миг впереди и правее Григорий увидел бесконечно знакомое, скучное и как будто нестрашное зрелище – привычное, как тронутые ветром шары седого перекати-поля для глаза старого воздушного кочевника, – протянувшиеся по земле шерстяные белесые нити, означавшие близкий самолетный буран наверху. Скоростные же «пешки» Антипова, проскочив сквозь барашки зенитных разрывов, по цепи стали рушиться на немецкое скопище техники, в стремительном падении избавляясь от бомбового груза, опростались и взмыли в прозрачную, цельную высь, продолжая упрямо лететь на закат, – по-за ними пробитая, пронятая до каких-то утробных глубин тяжеленным ударом, содрогнулась, подбросив дома и машины, земля. Раскидистые черные деревья с чащобной густотою вымахали из земли, точно вызревший в недрах ее невместимый, разрывающий гнев наконец-то вскипел и одним разом вытолкнул, выкорчевал, разметал все хозяйство пришедших на нее чужаков. А Зворыгин, как будто и вовсе не глядя туда, в распухавшую тучу погребального праха, глядя только направо, в тот небесный отдел, где, скорее всего, и должны были появиться они, различил комариные очерки, через миг превращенные скоростью в темные, безупречно отлизанные силуэты «худых». Четверка «мессершмиттов» неслась наперерез антиповскому выводку.
Только тут облегченные «пешки» потянули в томительно долгий пологий роевой разворот – в направлении к свинцовому, голубому бескрайнему студню; правый крайний, летевший всех ближе к Зворыгину бомбер в развороте над морем отстал от своих – скособоченный, отяжелевший и, похоже, подшибленный «эрликоном» еще на подлете. Тотчас парочка «мессеров» ринулась по пахучему следу его, убивая форсажем дистанцию, подходя на длину огневого своего языка…
– Мишка, вверх! – проорал он Пояркову, вздернув беззаветно послушную «кобру» на горку, сделал переворот и западал…
Оба пали с воздушной горы прямо в хвост ничего уж не видящим немцам… А вот хер вам обоим от зубов до хвоста – как влепили из двух своих пушек им сзади, пробивая в обшивке метровые дыры, – разорвали в ошметья. Но и сам он, Зворыгин, ушел на мгновение этой атаки из точки всевидения, – «петляков», что летел ближе всех к инвалиду, содрогнулся, как будто наскочил на незримую глыбу: получил восходящий удар в неприкрытый испод и, как будто уже переполненный пламенем, начал толкать из моторной гондолы клубы антрацитовочерного дыма. И Зворыгин заныл сквозь сведенные зубы от гнева на себя самого, с покаянною мукой выедая глазами клочок низовой пустоты – свечкой вышел оттуда в зенит «мессершмитт», опрозрачненный скоростью даже на взмыве. Где он, где?! С непосильной для глаза мгновенностью опрокинулся через крыло и обрушился на «петляковых», и Григорий какой-то далекой, зачужавшей рукой тотчас вздыбил машину навстречу – и немедля простыл на оси того самого безучастного светлого взгляда: этот взгляд просквозил помертвевший зворыгинский череп, вмуровал его в мертвую стынь превышающей воли своей и не только в пространстве обессилил Зворыгина, но и во времени, видя все, что Григорий сотворит со своею машиной отсюда до точки, – ровно то, что заставит Зворыгина он сотворить, ничего не дозволив нежданного и бесподобного, загоняя на горку, прогибая в пике и вжимая в свинцовую воду: ничего любопытного нет для Тюльпана в безыдейной его голове.