Нет на нем ни облачка,
ни тучки.
Детский голос.
Маленькие ручки.
И повязан крепко,
для примера,
красный галстук —
галстук пионера.
Мы храним —
Аленушкино братство —
нашей Революции
богатство.
Вот она стоит под небосводом,
в чистом поле,
в полевом венке —
против вашей,
статуи Свободы
с атомным светильником
в руке.
МИЛЫЕ КРАСАВИЦЫ РОССИИ
В буре электрического света
умирает юная Джульетта.
Праздничные ярусы и ложи
голосок Офелии тревожит.
В золотых и темно-синих блестках
Золушка танцует на подмостках.
Наши сестры в полутемном зале,
мы о вас еще не написали.
В блиндажах подземных, а не в сказке
наши жены примеряли каски.
Не в садах Перро, а на Урале
вы золою землю удобряли.
На носилках длинных под навесом
умирали русские принцессы.
Возле, в государственной печали,
тихо пулеметчики стояли.
Сняли вы бушлаты и шинели,
старенькие туфельки надели.
Мы еще оденем вас шелками,
плечи вам согреем соболями.
Мы построим вам дворцы большие,
милые красавицы России.
Мы о вас напишем сочиненья,
полные любви и удивленья.
ХОРОШАЯ ДЕВОЧКА ЛИДА
Вдоль маленьких домиков белых
акация душно цветет.
Хорошая девочка Лида
на улице Южной живет.
Ее золотые косицы
затянуты, будто жгуты.
По платью, по синему ситцу,
как в поле, мелькают цветы.
И вовсе, представьте, неплохо,
что рыжий пройдоха апрель
бесшумной пыльцою веснушек
засыпал ей утром постель.
Не зря с одобреньем веселым
соседи глядят из окна,
когда на занятия в школу
с портфелем проходит она.
В оконном стекле отражаясь,
по миру идет не спеша
хорошая девочка Лида.
Да чем же
она
хороша?
Спросите об этом мальчишку,
что в доме напротив живет.
Он с именем этим ложится
и с именем этим встает.
Недаром на каменных плитах,
где милый ботинок ступал,
«Хорошая девочка Лида», —
в отчаянье он написал.
Не может людей не растрогать
мальчишки упрямого пыл.
Так Пушкин влюблялся, должно быть,
так Гейне, наверно, любил.
Он вырастет, станет известным,
покинет пенаты свои.
Окажется улица тесной
для этой огромной любви.
Преграды влюбленному нету:
смущенье и робость — вранье!
На всех перекрестках планеты
напишет он имя ее.
На полюсе Южном — огнями,
пшеницей — в кубанских степях,
на русских полянах — цветами
и пеной морской — на морях.
Он в небо залезет ночное,
все пальцы себе обожжет,
но вскоре над тихой Землею
созвездие Лиды взойдет.
Пусть будут ночами светиться
над снами твоими, Москва,
на синих небесных страницах
красивые эти слова.
ОПЯТЬ НАЧИНАЕТСЯ СКАЗКА
Свечение капель и пляска.
Открытое ночью окно.
Опять начинается сказка
на улице, возле кино.
Не та, что придумана где-то,
а та, что течет надо мной,
сопутствует мраку и свету,
в пыли существует земной.
Есть милая тайна обмана,
журчащее есть волшебство
в струе городского фонтана,
в цветных превращеньях его.
Я, право, не знаю, откуда
свергаются тучи, гудя,
когда совершается чудо
шумящего в листьях дождя.
Как чаша содружества брагой,
московская ночь до окна
наполнена темною влагой,
мерцанием капель полна.
Мне снова сегодня семнадцать.
По улицам детства бродя,
мне нравится петь и смеяться
под зыбкою кровлей дождя.
Я вновь осенен благодатью
и встречу сегодня впотьмах
принцессу в коротеньком платье,
с короной дождя в волосах.
СУДЬЯ
Упал на пашне у высотки
суровый мальчик из Москвы,
и тихо сдвинулась пилотка
с пробитой пулей головы.
Не глядя на беззвездный купол
и чуя веянье конца,
он пашню бережно ощупал
руками быстрыми слепца.
И, уходя в страну иную,
от мест родных невдалеке,
он землю теплую, сырую
зажал в коснеющей руке.
Горсть отвоеванной России
он захотел на память взять,
и не сумели мы, живые,
те пальцы мертвые разжать.
Мы так его похоронили —
в его военной красоте —
в большой торжественной могиле
на взятой утром высоте.
И если правда будет время,
когда людей на Страшный суд
из всех земель, с грехами всеми
трекратно трубы призовут, —
предстанет за столом судейским
не бог с туманной бородой,
а паренек красноармейский
пред потрясенною толпой,
держа в своей ладони правой,
помятой немцами в бою,
не символы небесной славы,
а землю русскую свою.
Он все увидит, этот мальчик,
и ни йоты не простит,
но лесть — от правды, боль — от фальши
и гнев — от злобы отличит.
Он все узнает оком зорким,
с пятном кровавым на груди,
судья в истлевшей гимнастерке,
сидящий молча впереди.
И будет самой высшей мерой,
какою мерить нас могли,
в