— Сдалась тебе стамеска на ночь глядя. — Прихватив бутылку, он пошел наверх. — Я там в канавах вьюнов наловил. Во дворе, в дождевой бочке оставил.
— Хорошая жарежка, — одобрил отец, — но куда эта чертова стамеска...
На следующее утро я обнаружил пропажу. Задом вылез из еловых зарослей, отряхнулся и поплелся через поле и подвесной мост к Синилиным, жившим на самой окраине городка. Шел я медленно, даже нарочно придерживал шаг, но пришел вскоре, солнце только-только до середины телеграфных столбов добралось.
На крыльце сидел с папироской старик Синилин. Рядом с ним стояла ополовиненная бутылка водки, на тарелке лежал нарезанный огурец с хлебом и кусок вареного телячьего сердца.
— Он в огороде, — сказал старик, поправляя на правой ноге штанину, из-под которой торчал деревянный протез. — Синила! Молчит. А стамеску так и не нашел. Зачем ему стамеска?
— В огороде, — тупо повторил я. — Нашел я вашу стамеску. На Таплаккенских холмах.
Старик удивленно посмотрел на меня и спросил:
— Огурчика хочешь? Своего посола. — Он затянулся папиросой. — Ко мне тут сватается одна... Может, и в самом деле, а? — И вдруг закричал во всю мочь: — Синила же!
— Я сам, — сказал я.
— Зачем он тебе, если стамеску нашел? — старик смотрел мимо меня. — Кто мимо него идет, только плюнуть норовит. Почему, а? Всю жизнь так. А?
Он упал спиной с крыши сарая на скороду, лежавшую вверх зубьями. Некоторые зубья пробили его насквозь. Так можно упасть только спьяну или нарочно. Он молча уставился на меня.
— Стамеску я нашел, — сказал я. — Но сперва тебя в больницу нужно.
А "скорой" у нас никогда и в помине не было.
Он булькнул ртом — на губах лопнул кровавый пузырь.
— Понедельник сегодня, — продолжал я. — Кто на работе, кто на огородах. А Гиндин свою машину не даст: она у него изнутри в коврах, ты ее так заговняешь, что потом век не отмыть.
Я вернулся во двор. Старик по-прежнему сидел на крыльце и курил папиросу.
— Телега нужна, — сказал я. — Он на скороду упал — в больницу надо. И подстелить бы чего. Ватник вон тот можно.
— Можно. Только верни потом. — Старик вытянул искалеченную ногу и сморщился. — А телеги нету. Тележка есть. На четырех колесах с ручкой. Я на ней навоз в огород вывожу.
Я выкатил из-за сарая тележку на четырех ржавых железных колесах, всю в присохшем навозе. Встряхнул ватник, на котором Няня кричала "кря-кря", и бросил внутрь. Тележка подавалась со скрипом и визгом — старик лет сто втулки на смазывал, конечно.
Загородку между двором и огородом я раздвинул без труда. Но вот как снять с клиньев Синилу? Я взял его руками за шею — он заплакал тоненько, и я оставил его шею в покое. Старик с места не сдвинется, даже если молния в него ударит. Да и стамески не было. Тогда я, набычась, поднял скороду стоймя, и вдруг Синила со всхлипом и стоном боком свалился в телегу. Быстро, пока он не успел привыкнуть, я поправил его тело, чтобы он лежал лицом вверх.
— Морду лопухом, — просипел он. — Прикрой морду — светит.
Я нарвал лопухов и накрыл его лицо и кровоточащее тело — грудь, живот, ноги. Напрягся — с большим трудом выкатил тележку во двор. Мешали вспучившие землю корни тополя и подрост. Тележку на корнях подбрасывало, но Синила даже не застонал ни разу. Мы проехали мимо его отца. Старик налил себе водки и, кивнув мне, выпил. На сына он даже не взглянул.
На улице, по обеим сторонам обсаженной березами и липами, стало легче. Можно было выбирать и места потенистее и путь поровнее, без колдобин.
— Нашел я стамеску, — повторил я. — Это ты сам или это тебя? Со скородой?
— Сам, — сказал он. — А может, и нет. Если нарочно, то слишком уж больно. Я же знаю, за что меня братаны Брысины били. Гады, хоть и кореша. Они еще в лагере такие были... Я в карты проигрывал, а они велели за проигрыш старикам в валенки ссать. Зимой! Вообрази. Я и ссал — карты есть карты. Старикам я честно объяснил, в чем дело, но они тоже... выигрывать надо! А проиграл и нассал — получи винта в жопу. Зимой старому вору в валенок нассать... как живой остался?
— Все ж знают, что ты и родителям в обувь ссал, — напомнил я. — Матери в сапоги, а она их только купила...
— А помнишь, как она на мотоцикле ездила? — лопухи съехали с лица, и я увидел, что Синила открыл глаза. — В старом складе. Помнишь? Разгонится — и рраз по потолку, вниз головой, только шпильки сыплются, снова разгонится — и снова по потолку.
— Помню.
— Один раз только не удержалась — чихнула. Вот тебе и чихнула. Печень я проколол, паря. И легкие... только дышать не очень трудно... обоссался весь...
— Это кровь.
— Удобно теперь ссать: хочешь через шланг, а хочешь — через дырочку...
Он закашлялся мелко, и изо рта у него потекла темная кровь. Он слизывал ее языком, а она все текла.
— На бок! — прохрипел он. — Налево!
Я остановил тележку и чуть-чуть подвинул его, чтобы голова свесилась налево. Теперь кровь тонкой струйкой стекала на его плечо и заливала лопухи. Кровяные пятна на рубашке слились и на солнце блестели.
— Батя говорит, что не чихнула она, а бзднула, — проговорил он с одышкой. — Какая разница. Упала да похоронили. Любила выпить. И батя тоже. Он когда в аварию попал, до гаража еще километров пять оставалось, а кость — наружу. Так он взял изоленту, обмотал ногу, и так и дотянул до гаража. Ногу отняли, а руки остались... Видал, сколько всего намастерил? Ого...
Я видел многое из того, что вышло из рук старика: это были вещи грубые, косые и кривобокие, и казалось, что он не мастерил стул или скамейку, а просто зло срывал на дереве.
— Так и лежит? — вдруг подал голос Синила.
До больницы оставалось метров триста-четыреста — через вымощенную булыжником площадь, по колдобинам.
— Лежит, — сказал я. — Ты потерпи — сейчас булыжник пойдет.
— Знаю. Булыжник — не асфальт, правда? Это я тебе как человек говорю.
Мне повезло: удалось остановить мальчишку лет двенадцати-тринадцати, гонявшего на велосипеде без цели по улице, и упросить его домчать до больницы и все рассказать.
— Все — это сколько? — спросил мальчишка. — Это Синила, что ли?
— Да. Только не бабкам на лавочке, а врача найди. Скажи: множество сквозных ранений, очень тяжелых. Хирург нужен.
— Хирург — который херами занимается?
— Вали отсюда, шутник. Кровищи — видишь?
Мальчишка развернулся и помчался по тротуару к больнице.
— Ты в Бога веришь? — вдруг снова заговорил Синила. — Я тоже не верю. Так все и передай. Корешам передай: Синила в Бога никогда не верил. Пусть весь город знает. К нам в лагерь поп приезжал каждую неделю, про любовь да про любовь... А если меня Бог не любит, то зачем мне его любить? Смешно. Я в говне по нижнюю губу сидел, когда пожар в лагере случился. Три дня. Мух жрал. А меня даже в лазарет не положили. Говорят, ты и поджег. А что мне оставалось, если старикам надоело, когда я им в валенки ссу. Ссу да ссу. Не везло в карты — абзац полный... Зато в любви, говорят, таким везет. Няня, знаешь, не просто так... У тебя ведь тоже что-нибудь с ней было?
— Было, — сказал я. — Она после бани сидела на заднем дворе, а я там шлялся. Задница и волосы у нее полотенцем обмотаны, а грудь наружу. Она сама меня подозвала и пальцем показывает: поцелуй сюда. В тютельку.
— В грудь?
— В сосок. В тютельку. Я и поцеловал. А тут ее мамаша выскочила, я и ноги в руки. Чего об этом вспоминать...
— У тебя целая жизнь, чтоб про тютельку вспоминать, — довольно связно проговорил Синила, хотя кровь продолжала струйкой течь у него изо рта. — А у меня уже никакой тютельки. Никогда не думал, что в дурочку можно так втюриться... Ты же сразу втюрился, как только она тебе свою тютельку разрешила чмокнуть?
— Не знаю, — сказал я. — Ты же сам говорил, что в дурочек не влюбляются.
— Все так говорят. Думаешь, зашьют?
— Не знаю. Они доктора — им виднее.
Я уже видел людей в белых халатах, высыпавших на тротуар. Двое фельдшеров бросились нам навстречу.
— Ты продолжай говорить, ты рассказывай, — попросил Синила, закрывая глаза. — Пока ты говоришь, я живой. Расскажи про цеппелин... и трусы велел ей другие надеть, новые... чтоб без пакостей... Слишком много говна было, чтобы это тоже был Бог, чтоб все это любовь... Говори — ну, хоть соври что-нибудь, а то правда — она надоедает... нельзя же все время мух жрать...