Это ночь ответов, когда эхо одинокого голоса скорбно вторит двухголосому вопросу, звенящему в воздухе ударами вверх, вверх и вниз.
Мы, говорят они, это Джарвис, Джарвис под изгородью, в объятиях женщины, зеленой женщины, женщины плешивой как уличный торговец, Джарвис на бедрах монахини.
Они считают, как часто любили, а дети слышат это. Бесс Риб и Рубен слышат десять оракулов, которые осторожно окружают их. Через оставшиеся луга, навстречу шепоту последних десяти возлюбленных, навстречу голосу стареющего Джарвиса, сероволосые в предрассветных тенях, спешат они к Идрису. Остров сияет, лепечет вода, в каждом порыве ветра — движение тела, оставляющее след на ровной глади реки. Он снимает ее легкие одежды, и она складывает руки как лебедь. Обнаженный юноша стоит на ее плечах; она оборачивается и видит, как он ныряет в рябь ее следов. Сзади них из звука возникают голоса отцов.
Вверх по реке, зовет Бесс Риб, вверх по реке.
Вверх по реке, отвечает он.
И только теплая вода карты перехлестывает этой ночью через первый остров зверей, белый под луной.
Дойти до начала
Перевод О. Волгиной
Под легким навесом, в дурманном поле, необыкновенным весенним вечером, там, где в море качалась обшитая тонкими досками лодка с мачтой из кедра, корму ее устилали клювы и ракушки, шафранный парус был свернут, ребристые весла сложены; где выше чаек в едином полете аист, пеликан и воробей летели к концу океана до первой песчинки вечной суши, там, в круговороте песочных часов катилось в сумрак весны оперенное колесо по идущему вспять году; там, где на вековых камнях покоились по крупице выдолбленные каракули фигур, а игольным ушком, тенью нерва, раной в сердце, разъятыми волокнами и глиняной нитью были подчеркнуты пустые слова одиссеи об опавших лавровых листьях и сгорбленном дубе; в тот миг, когда лунный камень дробился в несметных бессмертных волнах, приносящих гибель, — там и тогда был рожден человек, чтобы дойти до начала. И, пробудившись там, где луна на сильных, зрячих руках, сцепленных за спиной, вознесла его до высот своего взгляда, и горстями выплеснула приливы на штормовое море, он упрямо одолевал преграду вечера, чтобы дойти до начала; словно дикий гусь, он устремлялся к небу и называл имена своих безумств по принесенному ветром списку могил и потоков. Кто же тот незнакомец, что нагрянул и градиной вклинился в лед, над снежными листьями морского куста тянулся к ее волосам и с высоты мачты из кедра проливался северным белым дождем над гонимым китами морем, взметенным до глазных впадин рыбацкого города на плавучем острове? Она блуждала белой солью, а птичье поле парило вокруг нее на одном крыле; в его вечно беспокойном сердце царил вечер; он слышал ее руки среди верхушек деревьев там прятались перья, а она расправляла пальцы над голосами — и мир утопал все глубже в сладкозвучном видении незнакомца, которому снилась трава, водяные твари и снег. Мир был испит до последней озерной капли; хлынули водопадом последние брызги, взбитые в мыльную пену у самой земли, словно небесный дождь отпустил свои тучи, и вот они падают, кувыркаясь, будто манна небесная, состряпанная из мягкобрюхих времен года, вперемежку с тяжелым градом, который рушится, рассыпая облако, повисшее то ли цветком, то ли пеплом, то ли взмахом гребненогой птицы, пожирающей падаль, рушится сквозь пирамиду, возведенную до хлябей небесных, где ласков неспешный поток окутанных дымкой листьев. Посреди волшебства, в глубоком море, был человек берега, исхлестанный волосами до самых глаз над исполинской грудью; его напряженные чресла звенели от ее голоса; белые медведи уплывали, а моряки тонули от сложенных ею песен, извлеченных ее руками и небылицами из его вставших дыбом волос; она лишала его страх слуха, и, не смолкая, звала к свету сквозь чашу змеисто-волосого голоса, все обращавшего в камень. Откровение оглядывалось назад через пронзенное плечо. Откуда она явилась из последней искры здравого смысла, или ее выплеснул первый китовый фонтан водной страны? Из последнего вселенского пожара, из пляски погребального огня, из угасшего светила, чей след еще тлеет, или оттуда, где первая озорная весна сметала на своем пути морские барьеры и кровавые садовые щеколды, увенчанная водой, погасившей свечу в горах? Чей образ метался в ветре, отпечатался на скале, чье эхо бьется в надежде на отклик? Змеились ее волосы цвета оперения иволги. Она пребывала в ненасытном соленом поле, в летописи и в камне, в потемневших скелетах и в море, застывшем на якоре. Она бунтовала во чреве мула. Она медлила в скачущих галопом поколениях. Она была громогласной в старой могиле, а под солнцем усмиряла дерзкий язык. Он угадал ее отверженный образ, нанесенный на карту ядовитой ступней кошмара, обрамленный ветром, рядом с оттиском ее пальца, который отбрасывал на ладонь перепончатую тень; он услышал вопрос прежнего эха: где скрыто мое начало — в гранитном фонтане, затмившем первое пламя, охватившее мир изваяний, или в костре с львиной гривой у порога последнего склепа? Чуть позже в тот вечер один голос сдвинул с места свет и водяные волны, один контур обрел желания, ускользающие туда, где в зеленом море золоченый жук оттеняет след осьминога одним ядом, напитавшим пену, а из четырех уголков карты один херувим в облачении острова своим дыханьем гонит облака к морю.
Эпизод из неоконченного произведения
Перевод О. Волгиной
Лодка тянула за собой якорь, а якорь взлетал с морского дна железной стрелой и невесомо парил в незнакомом ветре, нацелившись на спирали морских путей, ведущих к темным провалам и пещерам на горизонте. Он видел, как в развороченном пространстве пламенели птицы и слепли над якорем, а он, рядом с тюленем, плыл к лодке, впечатанной в воду. Он хватался за борта, как за конскую гриву, а летящий стрелой якорь стремился на север, оставляя далеко внизу лодку, порывы ветра и жадные языки, выдохнутые невидимым огнем. Его бессловесное суденышко раскалывало воду на тысячу морей размером с лодку, глубоко вгрызалось в летящие отмели, рассекало пополам и множило летающих рыб; оно ныряло в волнах деревянным дельфином и размахивало водорослями, опутавшими корму; оно увертывалось от черно-золотого бакена, гудевшего колокольным перезвоном, и держало ровный курс на север. Водяная пыль хлестала по волосам и превращалась в колючий иней, который пронзал щеки и веки, и леденил кровь. Сквозь слой красного льда он видел прозрачное море; под днищем лодки утопленники горели в бледно-зеленом, высотой с траву, огне; море проливалось дождем на пламя. Но, направляясь к северу, меж стеклянных холмов, куда взбирались медведицы, чьи отражения поедали море в просветах между плавучими льдинами, где ракушка в волокнах молнии проносилась в скользящем полете под якорной цепью, взмывала ввысь и разбухала среди замерзших тепличных водорослей; сквозь неторопливую метель, ронявшую хлопья, словно холм за холмом в белом воздухе, отыскав выход из нечаянной обители ночи, наступившей шесть лет назад, и скатившись по излучине спящих птиц, восседавших на насестах сосулек, — лодка вошла в синюю воду. Птицы с синими перьями, пропитанные солнцем, с пламенеющими хохолками, летели мимо парившего якоря к деревьям и кустам у кромки мягкого песка на границе моря, которое безмятежно поглаживало лодку, нашептывало ее имя по водяным буквам разлуки, чтобы слышали роща за бухтой и остров, что неспешно вращался, держа на коленях ящериц. Шафранный цвет неподвижного паруса превратился в голубизну птичьих яиц из гнезд на опушке каждой волны. Перья с хрустом сыпались с птиц и слетали вниз, и падали на голые прутья и стебли, загородившие дорогу на остров, а прутья и стебли перерастали деревья с поющими в огне листьями. История о лодке была начертана в ударах воды об отвесный берег бухты; каждый слог этого эпизода бился о траву и камень, звенел в зарослях потревоженных горных растений и был пересказан пламенем дереву. Обессиленный якорь нырнул в воду, а он перешагнул через блистающую ограду. Ледяной отпечаток таял. Остров вращался.
Он увидел высокую женщину среди деревьев на другом берегу. Он побежал прямо к ней, но зеленые чресла сомкнулись. Он бежал по самому краю замкнутого круга острова, но не мог приблизиться к ней. Время подходило к концу; беззвучный сон времени длился в круговороте мерцающих отблесков; теперь было пора подняться. В центре острова цветочные чашечки собирали слезы времени. Оно упрямо взывало к мертвому эху и светилось в жемчужном глянце. Время рушилось, пока он бежал по самой кромке, и дубы валились, все в желудях, выворачивая корни, и ящерицы уползали в ракушки. Он прижимал к себе женщину, тонувшую в его объятиях, ловил ее руки в прибое, поддерживал стеклянную голову, глядя в ритмично мигающие глаза; он укрощал ее кровь, подобную водопаду, который сыпался рыбьим прахом и пеплом, оберегал морские водоросли ее волос, оплетавшие его глаза до слепоты. Ветер уносил от него лодку с парящим якорем и ребристыми сухими веслами, тосковавшими по воде. На корме гоготали клювы и оживали ракушки; ветер на одном дыхании огибал углы, удаляясь от берега бухты, где корни деревьев прокладывали путь небу и истлевшей дотла листве, где отсеченная птичья лапка скребла по скале, а ревущая пещера набирала полную пасть моря. Он окунул в воду ребристые весла, мачта из кедра вздрогнула, словно тряпичная, и лодка взяла мятежный курс на север, повернув прочь от острова, который уже не вращался, но распадался на исчезающие пещеры и строптивые деревья. Сокрушенное время обрело покой на краях своих лезвий в огненной колыбели; память о женщине вцепилась в его руки когтями и щупальцами актиний, клубком водорослей и морскими ежами ее волос; а море стало пустым и бесцветным; путь лежал в никуда, ибо остров и север катились по кругу, птица над якорем вспарывала неподвижное облако, чтобы поймать свой крик; в кильватере лодки с ребристыми веслами пенилась борозда; бледный лоб женщины блестел в новолунье его ногтей, а промокшая нить ее нервов металась то вверх, то вниз; клювы на корме то крякали, то зевали; щелкали панцири крабов; густел туман, застилал и уродовал небо, а на море тайком поднималась зыбь. Минутой позже из тумана, отягощенного черным ненастьем, там, где пиковый туз облаков, сбившихся в стаю, подкрадывался к зениту, тогда из-под расколотой луны, из трезвона ветра, выступила гора. Лодка ударилась о скалу. Клювы угомонились. Раковины с треском защелкнулись.