— Ну, чего там, на свете? — сказал Юрка.
Я ответил:
— Аристократия проклятая! Зажрались, сволочи, — мало вас давили в семнадцатом… — Это ж надо додуматься: лекарство им на самолете доставляют из Стокгольма!
— Это кому? — спросил Юрка.
Я с возмущением уставился на него:
— Кто у нас зажрался? Ты, естественно! Посмотри на себя — опух ведь от манной каши.
Ира засмеялась. Она еще не поняла, в чем дело, но почувствовала, что новости хорошие.
— Погоди, — сказал Юрка. — Что случилось–то?
Я объяснил:
— Ничего особенного, обычный в наше время случай. Из Стокгольма самолетом доставили тебе лекарство. В общем, считай, что твой радикулит при последнем издыхании,
— Правда? — сказал Юрка. — Это было бы здорово.
Учитывая его сдержанность, можно было считать, что он изныл от восторга.
Я показал им с Ирой рекламную девчонку перед зеркалом, и Юрка согласился, что лекарство, завернутое в такую газету, поднимет даже из гроба. Теперь, когда появилась надежда, смерть со всеми своими атрибутами снова стала понятием юмористическим.
Уже на лестнице меня догнала Ира и сразу спросила:
— Это правда?
Я ответил:
— Сказано, что дает некоторый эффект. По крайней мере есть на что надеяться.
Она все смотрела на меня своими добрыми, по–женски озабоченными глазами. И я вдруг ясно понял, что особенно радоваться нечему. Некоторый эффект… Возможно… Не исключено… Мне ли, газетчику, не знать, во что ценятся столь уклончивые обещания!
— Если бы помогло, — сказала Ира, вздохнув, и я в который раз подивился женской трезвости. Женщины легко обманываются только в религии и в любви. Зато во всем остальном… Величайшие полководцы истории, водившие за нос миллионы людей, никак не могли перехитрить домохозяек: человек, рассчитывающий зарплату от получки до получки, вынужден мыслить трезво…
Юрке надо было много есть, особенно фруктов, и я отдал Ире половину вчерашней получки.
Она сказала:
— Он столько не съест. Да и тебе нельзя же голодать.
Но я ответил, что мне, как фельетонисту, полезно: на голодный желудок непримиримость к порокам удваивается…
Я вышел на улицу. Девушка со светлой косой больше не читала, потому что с ней разговаривал высокий старик. Книга, заложенная длинной травинкой, лежала рядом на лавочке.
Пожилому интеллигенту здорово повезло: единственный шанс спокойно и неторопливо вложить свою лепту в воспитание молодежи — это напасть вот на такую девочку. Она слушала очень внимательно и очень вежливо кивала. А интересно ей или нет — это я не понял: девочка, воспитанная хорошей мамой и хорошими книгами, будет внимательна к любому собеседнику.
У меня было мало времени — в четыре начиналась летучка, — но я все–таки сел на соседнюю лавочку. Мне вовсе не хотелось знакомиться с ней сейчас, мне вообще противны уличные знакомства — не неприличностью, конечно, а своей тупостью, набором обязательных банальностей или столь же обязательных неожиданностей, оставляющих в душе унизительное ощущение дешевки.
Но я боялся, что могу больше не увидеть ее.
Впрочем, боялся — не то слово. Я почему–то был почти уверен, что снова увижу ее здесь, как увижу и старика, и эту толстую тетку, и эту женщину с мальчуганом. Но я вдруг представил себе, как будет тяжело и жалко, если она вдруг уйдет, потеряется, растворится в шестимиллионной Москве, как я буду придумывать ее все лучшей и лучшей и, вертя головой, искать на улицах, и это будущее сожаление не дало мне уйти: тяжелее всего терять то, чего никогда не имел.
Я сидел на соседней лавочке и смотрел на нее сбоку. Сперва она показалась мне тонкой и слабой, но потом я понял, что это ощущение обманчиво: плечи ее вовсе не были узки, а руки даже великоваты, а дешевые туфли не грубы, что просто она человек из другого племени, и нельзя судить ее по своим законам.
По дурацкой привычке газетчика я тут же стал искать для нее хоть какое–то определение, и это бессмысленное занятие увело меня в прошлый век — ближе я не мог найти никаких аналогий.
Бог его знает, зачем мне это понадобилось, но я готов был подойти к ней и спросить, что она за человек, — я был почти убежден, что отвечать она станет старательно и серьезно. Хотя, наверное, она знает о себе так же мало, как и я…
Я сидел на соседней лавочке и смотрел на нее сбоку сквозь неторопливые жесты старика. Разговор разворачивался долгий, с широкими обобщениями и экскурсами в собственную молодость — собственно, даже не разговор, а монолог. Старик говорил, а девушка слушала, глядя на него.
Впрочем, в этом еще не было ничего удивительного: вежливо смотреть и глаза — это и мы умеем.
Но руки ее не ерзали на коленях, руки ее лежали спокойно — наверное, эту девушку с детства учили, что не выслушать человека так же неопрятно, как утром не почистить зубы.
Я смотрел на ее руки и радовался, что у нее руки, а не ручки и пальцы, а не пальчики, — так и должно быть. Такими и создали когда–то этих девушек две разных волны; прадеды–разночинцы дали им крепкое тело, здоровый румянец и большие руки, а душу в них вдохнули Тургенев и Блок…
Я сидел на соседней лавочке и все время поглядывал на часы, потому что летучка начиналась в четыре, а дежурным критиком был именно я. Метро мне уже ничего не обещало, а поймать такси в такое время нелегко.
Я уже начал ненавидеть чопорного старика, который вместо того чтобы достойно и тихо писать мемуары, нудно морочит голову восемнадцатилетней девчонке. Но я ничего не мог поделать: в наше цивилизованное время сам Иван–царевич, встретившись с Кащеем Бессмертным, уступил бы ему место в троллейбусе.
Наконец старик поднялся, а девушка осталась сидеть.
Я подошел к ней и попросил:
— Дайте мне, пожалуйста, ваш адрес. Она довольно робко посмотрела на меня. Я подождал несколько секунд и сказал:
— Будем считать, что мы обошлись без бюрократического вопроса «зачем»?
Она снова подняла глаза и тихо проговорила:
— Улица Черняка, дом шестнадцать, квартира два. Я поблагодарил, попрощался и пошел к выходу из парка.
Назавтра я ее не встретил и был этому даже рад. Я не хотел встречать ее ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю. Когда–нибудь потом. Важно, что встречу…
А Юрке стали колоть шведское лекарство. Сашку я старался не отвлекать и не знал толком, помогает ли препарат. Но настроение у Юрки стало получше.
Я по–прежнему проводил в больнице почти все свободное время. И это вовсе не было горестным и тяжким долгом. Я лишний раз убедился в том, в чем убеждался и раньше: люди живут везде. И на отгоне, где кругом степь, и на зимовке, где кругом снег, и даже в лагере, где вокруг на годы колючая проволока.
Жили и здесь, в больнице. Все — даже безнадежные. Некоторые знали, что их привезли в больницу умирать. Но человек не может умирать шестьдесят дней. И люди жили свои пятьдесят девять суток, как жили бы пятьдесят девять лет, постепенно приспосабливались к боли, к уколам, к слабости, переходящей в беспомощность, и смеялись, пожалуй, лишь немногим реже, чем смеются на воле, за обшарпанной больничной оградой. Это был не подвиг, а быт. А когда–нибудь подобное предстоит каждому, потому что приспособиться к старости не легче, чем к болезни…
Люди медленно, со вкусом перечитывали Блока, с интересом и участием расспрашивали о жизни молоденьких санитарок, морщили лбы над шахматами, рубились в шашки, в поддавки, проигрывали в домино свои последние дни, азартно слушали футбольные репортажи и торопливо листали «Сержанта милиции» — иногда уходили в последнее беспамятство, не дочитав десяток страниц…
И сам я незаметно втянулся в этот своеобразный мир, принял его законы и изо всех сил резался с Юркой в шахматы, потому что и за месяц до конца ему был нужен честный партнер.
Все это немного походило на последний день в южном доме отдыха, когда человек знает, что день последний, что завтра уже не будет этого моря, пляжа, сверкающей жары, виноградных навалов на базарчике и девушек, бегущих к воде… Но и в последний день не возьмешь всего солнца и не съешь всего винограда. Постепенно человек смиряется, он живет этот день, как жил прежде, и даже садится за пульку, конца которой нет.
Как–то Ира сказала, что хочет со мной поговорить. Мы вышли в парк и сели на лавочку.
— Гош, ты понимаешь, — сказала она, — тут такая история…
Вид у нее был заговорщицкий и чуть–чуть смущенный, как у десятиклассницы, приглашающей на вечеринку. Впрочем, оказалось, что речь и идет о чем–то вроде.
— Тут у одной девочки день рождения, — сказала Ира. — И общем, мы решили собраться… Ты ее знаешь— Нина из третьей палаты.
Нина? Я неуверенно пожал плечами. Я разговаривал тут с разными девушками. Но попробуй запомнить их в больнице, где все на один халат…
— Худенькая такая, у нее очень красивые волосы.