Эрике фон Денквиц, чьей фотографии у меня нет, было всего пять лет, когда ее мать с тремя детьми, а также вместе с семьей управляющего имением отправилась на двух конских повозках, груженных поклажей, из Штума на запад. Участь беженцев оказалась ужасной, брат и сестра Эрики и жена управляющего умерли в дороге. Уцелела лишь одна конская повозка. Свои куклы маленькая Эрика потеряла.
Решке удивляется в своих записях тому, насколько глубоко засели в памяти его секретарши образы детства и подробности деревенской жизни в западной Пруссии: впрочем, госпожа фон Денквиц не захотела встать на компьютерный учет желающих получить место на данцигском кладбище. Причины ее сомнений понятны, и я не пытаюсь переубедить ее, пишет Решке, который продолжает «высоко ценить ее преданность, несмотря на отдельные разногласия». Спустя неделю Решке полностью передал секретариат в ее ведение. Что-что, а доверять мой одноклассник умел, иначе не сидел бы я сейчас над этими страницами.
***
Вернувшись в Гданьск, Александр первым делом успокоил свою Александру, встревоженную недавним введением единой валюты в обеих частях Германии. Ей чудилось, что западногерманская марка, подступая непосредственно к границе бедной Польши, несет с собою большую угрозу. «Ваши богачи купят нас с потрохами. И пикнуть не успеем!»
Решке же полагал, что немецкой марке хватит пока хлопот с экономикой ГДР. «Вряд ли останется много денег на Польшу. Ситуация, конечно, осложнилась, но наше акционерное общество практически не пострадает. Когда люди думают о смерти и откладывают на это деньги, то о рыночной конъюнктуре забывают. На собственных похоронах не экономят, поверь мне, дорогая!»
Этот разговор состоялся вскоре после возвращения Решке из Бохума, когда наша пара отправилась на выходные в Кашубию. Поехали на машине. Рапс уже отцвел, а погода оставалась хорошей. Кругом алели маки, желтели подсолнухи; крестьяне пахали на лошадях. С навозной кучи горланил петух, будто нарисованный в детской книжке.
Александра купила для пикника провизию, которую, устроившись у озерца под Цукау, они разложили на нарядной сине-голубой скатерке: чесночная колбаса, творог с репчатым и зеленым луком, банка маринованных огурчиков, редиска, крутые яйца (их было чересчур много), маринованные грибы, масло, хлеб и, разумеется, соль в солонке. Четыре бутылки пива охлаждались на поплескивающем мелководье. Среди камышей нашлась укромная песчаная проплешинка, как раз для двоих. Они примостились на складных стульчиках, он подвернул брючины.
Нет, лягушки не квакали. Где-то вдалеке застучал, но тут же затих мотор. Над водой сновали стрекозы, шмели, белые бабочки-капустницы… Вечерело. Время от времени из озерца выскакивала рыбина, плюхалась обратно. Сигаретный дым отгонял комаров. И вдруг звонко ункнула одна-единственная жерлянка. Это было похоже не столько на крик, сколько на удар колокола. «Мы уже было решили, что больше не услышим ее, но тут снова трижды пробил колокол: короткий звук, протяжный и еще раз протяжный. Он далеко разносился над водной гладью… Но откуда он долетел? Издали, нет ли, не знаю. А в остальном все было тихо, если не считать жаворонков, которые выводили свои трели где-то высоко-высоко над рано вызревшими полями, С северо-востока надвигались серые кучевые облака — непременная деталь кашубского лета. А унканье все не прекращалось…»
Среди этой тишины и этого неумолчного унканья Пентковская вдруг сказала: «Сейчас нам самое время остановиться!» Решке откликнулся не сразу. «Ты считаешь, нам не удастся довести наше дело до конца?» «Нет. Тут другое. Надо остановиться, потому что лучше уже не будет». — «Но ведь мы только начали…» — «Все равно». — «Даже третий ряд могил еще не заполнен…» — «Поверь, Александр, лучше не будет». — «Значит, пустить все на самотек? Ведь ничего уже не остановишь…» — «И все лишь потому, что идея пришла в голову именно нам?» — «Да, и если не осуществить ее до конца, то она окажется пустой фантазией…»
Александра положила конец этому спору, которому вторило унканье жерлянки, — магнитофонная пленка запечатлела ее звонкий смех.
Конечно же, они продолжили свою работу (теперь, черт меня побери, я и сам не хочу, чтобы они бросали ее), однако предложение Александры остановиться, пока все еще хорошо, стало поворотным моментом, своеобразной цензурой повествуемой истории. Позднее я нашел этому подтверждение у Решке: «Та жерлянка подсказывала Александре не дожидаться финала, а поставить точку самим, пока не поздно. Надо ли было прислушаться к этой подсказке?..»
К эпизоду с пикником остается добавить, что четыре бутылки пива так и не охладились в теплой озерной воде. «Жаль, мы не захватили купальных принадлежностей, хотя я советовал…» — пишет Решке, а лично я этому обстоятельству весьма рад, иначе мне пришлось бы описывать купание профессора с реставраторшей, вдовца со вдовой, бледную худобу Решке и дородность, дебелость Пентковской, Олека и Олю, пожилую пару.
Он в засученных брюках и она с поддернутым подолом зашли на мелководье. Решке разглядывал через воду собственные ступни, они расплывались, рябили, казались чужими и далекими. Пентковская, придерживая правой рукой подол, не выпускала из левой сигарету.
Решке стал приподнимать с песчаного дна плоские, почти не замоченные сверху валуны.
— Когда я был мальчишкой, тут водились раки, — сказал он, убедившись, что под камнями ничего нет.
— А когда мама с папой приехали сюда после войны, раков еще было много, — откликнулась Александра и добавила: — Что было, то сплыло.
— И уже не вернется, — согласился Александр.
***
На следующий день Решке вновь надел свой черный костюм. Предстояли трое похорон, два покойника были протестантами, один — католиком. Родственники приводили каждый раз своего священника, что вполне допускалось договором.
Хоронили весьма пожилых дам, собралось довольно много народу. Похороны по католическому обряду открывали четвертый ряд могил. На фотографиях, даты на которых Решке пометил собственноручно, даже не различишь, кто несет гробы, немцы или поляки. Кроме могильщиков, акционерным обществом были наняты к этому времени два садовника для ухода за парком. В домике из клинкерного кирпича с окошками на Большую аллею посадили человека присматривать за кладбищем; он же давал справки посетителям, а кроме того, хранил тележки, лопаты и прочий инвентарь.
Работа у смотрителя была пока что нехлопотной, поэтому это место поначалу очень хотела занять Эрна Бракуп. Врубелю с большим трудом удалось втолковать ей, что должность кладбищенской сторожихи несовместима с постом в наблюдательном совете солидного акционерного общества; старушка дала себя уговорить лишь после того, как Врубель указал ей на ее особую миссию в качестве полномочной представительницы национального меньшинства, а Решке предложил за магнитофонные записи приличную плату. «Нельзя, так нельзя. А я бы ладно в сторожке-то устроилась, славно. Хоть ночь, хоть темень — сиди себе, поглядывай. Уж я бы стерегла, чтобы озорники какие на кладбище не забрались или воры. Да чего уж там. А вообще-то я всегда мечтала быть при кладбище смотрительницей».
Не только Решке слушал ее по возможности со включенным магнитофоном. Ежи Врубель, который родился в Гродно, а после войны попал в разрушенный Данциг, вырос среди строительных лесов и теперь жадно интересовался историей воскресшего из руин города, не довольствуясь земельными книгами кадастрового ведомства. Школьные учителя и священники вдалбливали ему в голову, что Гданьск всегда был польским, истинно польским. Но позднее детская вера оказалась поколебленной, и Врубель захотел узнать больше, чем можно прочесть в документах. Ему было недостаточно многих связок бумаг на немецком языке о судебных тяжбах, где оспаривались права на землевладение и пользование дорогами, просроченные права на имущество и наследство, всех этих накопившихся веками кляуз; с тем большим азартом глотал он любопытные подробности, которые сообщала ему Эрна Бракуп, подробности, имевшие свой особый запах и вкус. «Хороши края далекие, а только жить на чужбине плохо», — эти слова Эрны Бракуп свидетельствовали об ее нерушимой укорененности в родной земле. Из кладовых памяти извлекала она то городские сплетни, то рассказы о политических катаклизмах. Она помнила, кто проживал на Большой аллее, то есть по соседству со Сводным кладбищем. «Директора там жили, богатеи. Прислугу держали и домоправителей. Здесь вот и были их дома — от Аллеи Гинденбурга до улицы Адольфа Гитлера, как ее тогда называли. Помню, ходила я на виллу доктора Цитрона, сердчишко у меня пошаливало. Хороший он был доктор, правда, хоть и еврей. Допекли его, врачевать запретили, поэтому пришлось ему в Швецию податься».
На любой вопрос Врубеля — где проходили трамвайные маршруты? кто читал проповеди в такой-то церкви и сколько лет? — у Эрны Бракуп всегда находился ответ. Жена рабочего с верфи, который погиб в 1942 году в Крыму, она отлично знала, кто с кем враждовал в те времена, когда Данциг имел статус вольного города: «Скажу по секрету, пан Врубель, здесь в Шихау и на вагонном заводе — жуть что творилось. Красные лупили коричневых, а те дубасили ротфронтовцев. Пока Адольф не пришел и всех не утихомирил…»