— Закрывайте могилу! — приказал он.
"Интересный мужик, — невольно заметил про себя Куликов. — Вон как интересно он выразился. "Закрывайте могилу" сказал… Не "зарывайте", а "закрывайте". Так могут сказать и говорят только в деревне. Это деревенский говор, сельский продукт".
Собственно, так оно и было — родился особист в райцентре, там окончил школу, затем учился в педагогическом техникуме, в областном городе.
Завернуть ротного было не во что. Как и гроб сколотить было не из чего… Опустили Бекетова в могилу без всякого савана, таким, каким он висел на кресте — босым, окровавленным. Кровь засохла, почернела, гимнастерка и брюки на капитане стали заскорузлыми, твердыми, как жесть.
Когда зарыли могилу и немного осадили ее, прибили лопатками, бойцы хотели дать залп из автоматов, переведя их на одиночную стрельбу, но особист протестующе поднял руку:
— Не надо. Лишняя стрельба сейчас ни к чему.
Он был неправ, этот угловатый деревенский малый, командир батальона покосился на него, но ничего не сказал — похоже, опасался особиста; а ведь стрельба на войне — такой же обязательный звук, как в большой реке шум движущейся воды.
Куликов тоже промолчал, ссориться с особистом ему совсем не хотелось. Если уж майор не ссорится, то зачем же это делать ему?
Помянули ротного вечером, когда вновь возникла стрельба — немцы шарили по пространству и палили во все, что привлекало их внимание, патронов не жалели. Боеприпасов у фрицев было столько, что их хоть в землю для нужд будущих поколений зарывай — никто убыли не заметит.
Красноармейцы же патроны берегли, некоторые сообразительные умельцы даже откладывали один патрон для себя на тот случай, если окажутся в безвыходном положении. Сдаваться они не собирались.
Были и такие хитрецы, которые откладывали для себя два патрона, хотя два патрона, отделенные от общей массы, — это уже роскошь.
В освобожденном городке пулеметчики освоились быстро, заняли целый класс в местной школе, пулемет выставили в открытое окно, стволом в широкий двор, с размеченной волейбольной площадкой, — разметка не стерлась до сих пор, вызывала в душе смутную печаль, смешанную со злостью: если бы не налетчики-фрицы, вторгшиеся на нашу землю летом сорок первого года, жизнь бы здесь была другой.
— Ну что, брат, — сказал Куликов напарнику, — помянем ротного. — Из фляжки он налил водки Янушкевичу в алюминиевую кружку, потом себе. — Хороший был командир, за спины солдат не прятался. Вечная ему память…
Ткнул своей кружкой в кружку Янушкевича, чем-то глухой бренчащий звук удара одной посудины о другую ему не понравился, и Куликов ткнул кружкой снова, сильнее.
— Пусть земля будет ротному пухом, — сказал Янушкевич, залпом опустошил кружку. Водка опалила ему рот, Янушкевич поморщился, будто хватил кипятка, потряс головой.
Куликов это заметил и, не медля больше, опрокинул в рот содержимое своей кружки. Морщиться не стал — пересилил это, отер рукавом губы.
Поразмышлял немного, решая извечный вопрос, выпить еще или нет, решил, что не стоит, и нацепил кружку на пояс, чтобы не потерять ее. Кружку надо было беречь, как всякий боец сберегает свое личное оружие, ибо она в амуниции не менее важна, чем, допустим, походная лопатка или штык, пристегивающийся к винтовке. Извините за столь крамольные мысли, товарищи командиры. Но человек есть человек, он не из железа сработан, ему надо есть, пить, иногда плакать, вспоминая розовое детство или провожая в последний путь напарника по окопу, — слезы тоже дозволены солдату, без них просто не выдержать в раскаленной топке войны.
— Если бы еще столько выделили, то… м-м, — мечтательно произнес Янушкевич, заглядывая в пустую кружку, — то нам бы это совсем не помешало…
Покосился на флягу Куликова, в которой кое-что булькало — и булькало очень аппетитно. Первый номер сделал вид, что намека не понял.
А вторую наркомовскую пайку никто в батальоне не выделит, и если у старшины роты Зинченко она имеется, то явно кому-то принадлежит или принадлежала, старшина отжал ее за счет тех, кто не вышел из боя, и слил пайку в собственный котелок, а сверху плотно прикрыл крышкой. Чтобы никто не только не увидел ее — даже не учуял, запаха не засек… Хохол Зинченко умел делать это мастерски.
— Все ясно, — Янушкевич красноречиво развел руки в стороны, — абсолютно все! — И будто точку поставил. Больше ни на что хорошее в этот громкий, пропахший гарью вечер рассчитывать не стоит: темно и тревожно в наступающей ночи, вот ведь как.
Войска понемногу продвигались на запад, теснили немцев, те сопротивлялись до посинения, но не было в них того запала и той злой бодрости, что имелась в сорок первом году. Да и в сорок втором тоже. Это были совсем другие немцы, из иного материала сработанные, не такие злобные и напористые.
Свой запал они разбавили чем-то жидким еще под Смоленском, затем — под Оршей, под Минском, под белорусским городом с красивым названием Лида. И далее — везде.
За прошедшее время Куликов получил два ранения, нашил на гимнастерку еще две полоски — отметки за ранения, одну желтую — за тяжелое ранение, одну красную… Красная полоска на груди — это ранение терпимое, не тяжелое, с ним люди воевали. И, как правило, хорошо воевали. А желтая полоска — это статья особая, многих, кто был ранен тяжело, медики списывали в обоз, либо отправляли домой. Но Куликову повезло — он остался в строю.
Янушкевичу тоже повезло, его гимнастерку украсила только одна нашивка — красная: второй номер получил скользящее ранение в руку, из госпиталя вышел очень скоро, можно было вообще не ложиться, — с растолстевшей физиономией.
Дело было в том, что начальник госпиталя оказался очень хватким мужиком, хорошо кумекал по части обеспечения, завел свое подсобное хозяйство и всячески старался подкормить раненых бойцов. В госпитале и проявились специфические качества Янушкевича. Он умел ловко, без единого вопля и тем более без визга резать боровков и свинок, и когда выяснилось, что надо срочно завалить четырех пятипудовых боровков, дозревших до кондиции и готовых превратиться в "мясной продукт", он очень легко и быстро сделал это.
И не только это: промыл кишки и приготовил несколько толстых кругов кровяной колбасы, засолил два ящика сала с чесноком — по-домашнему, по-белорусски, почистил и осмолил ножки для холодца и так далее… В общем, оказался очень нужным человеком для госпиталя.
Куликову по этой части повезло меньше, в его госпитале несколько раз ранбольных вообще кормили супом из крапивы, поскольку тыловики не успевали подвезти продукты, но пулеметчика это не смущало, он ел что давали и нахваливал…
Вскоре их батальон, вновь ставший отдельным, оказался в Западной Белоруссии, штабные службы начали обзаводиться польскими картами — граница находилась уже совсем недалеко, еще немного, и бойцы услышат "пшепшекающую" речь и увидят родовитых шляхтичей — к этому надо было готовиться.
В общем, жизнь текла, продвигалась вместе с армией на запад, часто била бойцов — в основном по голове, но иногда промахивалась. Уже это было хорошо. Чем больше промахнется жизнь-индейка, тем будет лучше.
Природа сопротивлялась войне как могла: старалась прикрыть зеленью и фиолетово-розовыми цветами кипрея мертвые гари на земле, замаскировать воронки от гранат: идущие в атаку бойцы, лишенные поддержки полковой артиллерии, прокладывали себе дорогу артиллерией карманной и оставляли свои метки, их природа тоже старалась убрать — и очень многое ей удавалось сделать.
Во время одного из бросков к границе из леса наперерез батальону неожиданно вышли бородатые люди с красными лентами на фуражках, вооруженные в основном немецкими автоматами. Только у двоих из них были потертые, с исцарапанными прикладами советские ППШ. Партизаны.
Партизаны кинулись к солдатам обниматься. Походный строй батальона мигом разломался, бойцы разделились на несколько групп, — напрасно пыжились, кричали что-то командиры, у которых время движения было расписано по минутам, — их никто не слушал. Кто-то из бойцов неожиданно прошил воздух короткой трассирующей очередью — дал салют.