— Ложись, Каурка, — приказал Куликов лошади, — ложись, не то пуля зацепит… Плохо тогда будет.
И хотя лошадь звали не Кауркой, а по-другому, Куликов даже не знал, как ее звали, но умной животине этой были ведомы опасности всякого наступления, и она послушно улеглась на песок под косым срезом берега. Умница. Куликов скормил ей остатки размокшего хлеба и тоже улегся на землю, взялся за рукояти пулемета.
Сделал это вовремя: из-за своих спин, а может быть, даже из-под задниц фрицы вытащили еще несколько пулеметов и начали ожесточенно поливать красноармейский десант. Самая пора вмешаться в разборку куликовскому "максиму".
Но до немецких пулеметов "максиму" не достать, да и есть, кому это сделать — уже слышен напряженный гул наших штурмовиков, идущих второй волной на высоте, которая не позволит им промахнуться, — а вот выскочивших из своих щелей фрицев и приготовившихся к контратаке, "максим" прижучить сумеет.
Куликов повел стволом по пространству, проверяя, как чувствует себя машинка после купания, машинка не сопротивлялась, он остался доволен и, улегшись поудобнее, дал длинную прицельную очередь.
Над самой головой, очень низко, почти сшибая с красноармейцев каски, пронеслись Илы, накрыли пулеметы немцев огненным одеялом.
Очередь съела ленту целиком, у Куликова от стрельбы даже онемели пальцы — стрелять было трудно, саднило глотку, будто Куликов неосторожно хватил кипятка и обжег себе рот, на глазах возникли слезы. Он с хрипом откинулся от "максима" назад и приказал второму номеру севшим, каким-то дырявым голосом:
— Заправляй новую ленту!
Янушкевич почти беззвучно, без звяканья и стука раскупорил свежую коробку, Куликов растер твердыми остывшими пальцами виски и, увидев в вертикальную прорезь щитка, что немцы вновь собрались в контратаку, дал по цепи гулкую длинную очередь, разом опрокинув назад, в полузасыпанные окопы десятка полтора автоматчиков.
Удержать свои позиции немцам не удалось: напор красноармейский был сильным, а желание завернуть врагу лытки за спину и впечатать фрицев в землю было еще сильнее. Очень скоро гитлеровцы стали отступать.
К этой поре с покинутого берега Вислы приплыл коновод, забрал лошадь, спокойно лежавшую под скосом берега и переставшую вообще обращать внимание на стрельбу.
Расчет "максима" почистил почерневший, весь в саже, в гари, в странной налили пулемет, протер машинку тряпкой и поволок за наступающим батальоном дальше. Хотя после форсирования Вислы и боя на этом берегу народа в батальоне осталось, честно говоря, немного. Вполне возможно, что в ближайшее время их отведут на переформирование, пополнение, доукомлектовку или как там вся эта канделяшка величается?
Но дело не в нужном, точном слове, а в том, что за этим стоит, в самом процессе, в том, что усталые, измученные последними боями люди хотя бы немного отдохнут.
Каждому солдату это было важно. Иначе где-нибудь на марше солдат от усталости ткнется головой в кусты и затихнет. Навсегда затихнет, поскольку сработан, собран не из железа, а из обычного, быстро изнашивающегося материала…
Первого августа сорок четвертого года Куликова ранило вновь. Этот день он запомнил хорошо: тухлый был какой-то денек, жаркий, в такие дни хорошо греться где-нибудь на солнышке или комаров в лесу кормить, плюс ко всему, день был голодный: до роты куликовской долго не могла добраться горячая еда, кормились знакомым промыслом — шарили по ранцам убитых фрицев в поисках сухих пайков.
Но и у немцев этих пайков уже не было, не то что в памятном марте под Смоленском, когда в ранце можно было найти и французскую гусиную печенку, и швейцарский сыр, и итальянскую вяленую колбасу, и консервированную португальскую рыбку… Сейчас немцы сильно обнищали и часто заглядывали за чужие заборы, чтобы выдернуть из чужого огорода пару кустов картофеля, пару морковок и пустить добытое в котел.
Рана была не очень опасная, но противная, пуля пробила мякоть, изувечила на ноге икру и ушла в пространство. Ногу Куликову перебинтовали, и он остался за пулеметом — не захотел покидать свою ячейку.
Тут на позициях новый комбат нарисовался, старого комбата майора Трофименко подбили — на берегу Вислы попал под пулеметную очередь, — вместо него прислали нового командира, тоже майора, долгоногого, белобрысого, как альбинос.
Новый командир посмотрел на Куликова в деле, покивал круглой, с подбритым затылком головой — остался доволен, значит, и тут в недавно насыпанный и укрепленный двумя шпалами бруствер неожиданно всадился немецкий снаряд.
Полыхнуло хлесткое белое пламя, обварило и пулеметный расчет, и нового комбата, всех разом, и Куликов отключился. Очутился в каком-то горячем темном пространстве, где нечем было дышать. Но он был жив, жи-ив, это Куликов понимал совершенно отчетливо и обстоятельством этим был доволен. Только вот в себя не приходил долго.
Когда пришел — лежал на трофейных складных носилках, стонал — голову ему разваливала боль. Осколок снаряда срезал с него часть волос вместе с кожей, может быть, даже кость проломил… Во всяком случае, кость была обнажена. Смотреть на пулеметчика было страшно.
Очень скоро его отправили в прифронтовой госпиталь, но и там держать не стали, уложили в санитарный самолет Ли-2, который величали "Дугласом", поскольку он был копией "Дугласа", и доставили в Тулу.
В Туле его привели в порядок — врачи там оказались отменные, от Бога, Куликов даже не заметил, как сам, по собственной инициативе стал проситься на фронт. Странным показалось ему, что он — вылечившийся, здоровый, как трактор, прозябает в тылу, вместо того чтобы быть у своего пулемета… Стыдно это, очень стыдно. Отметина, оставленная на голове осколком, благополучно заросла, волос росло больше, чем раньше.
Поскольку Куликов настаивал, чтобы его, заслуженного окопника, старшего сержанта, отправили не абы куда, не на сборный пункт вместе с мокрогубыми новобранцами, а вернули в родную часть, просьбу пулеметчика учли, туда его и вернули.
Батальон уже воевал в центре Польши, общался с местным населением, Куликов вскоре даже шпрехать по-польски научился, или, как он говорил, "пшепшекать". Очень нравилось ему это слово — пшепшекать, в русском языке такого шипящего, колючего, как газировка, бьющая в нос, слова нет.
Польша была затронута войной меньше, чем Россия, здесь не встречались скорбные деревни, сожженные до самых труб, как в Союзе, не было массовых казней, заставлявших рыдать целые города, не было изнурительного, превращавшего людей в тени голода… И земля не была насквозь пропитана болью и слезами, как в Советском Союзе. Польша Куликову нравилась, но Россию он любил больше.
Произошло нечто, не укладывающееся в голове, — на Куликова обратил внимание новый начальник штаба батальона, капитан с фамилией почти такой же, как и у пулеметчика — Кулаков. Не поленился капитан Кулаков, пришел в окопы, отыскал там пулеметную точку, некоторое время стоял позади ячейки, раскачиваясь на ногах на манер тростника, заглядывал за бруствер, в пространство, отделяющее наши окопы от немецких, потом приседал на каблуки, затем вновь приподнимался, становясь на носки своих роскошных яловых сапог.
Что-то опасное, очень опасное чудилось капитану в межокопном пространстве, в чистой, словно бы тщательно подметенной дворником песчаной полосе, в настороженной тишине, установившейся на нейтральном куске земли.
Через несколько минут он позвал к себе Куликова:
— Сержант!
Пулеметчик потревоженной птицей довольно неохотно выбрался из своего гнезда и прижал руку к каске.
— Я!
— До меня дошли сведения, что раньше вы служили во Второй ударной армии, это верно?
— Какой Второй ударной? — мигом насторожился Куликов.
— Которой командовал генерал-лейтенант Власов, — жестким голосом отчеканил капитан.
— Впервые слышу об этом.
— Не забывайте добавлять "товарищ капитан", — голос у Кулакова был не только жестким, но и требовательным. До скрипучести требовательным.