Но даже стертый ластиком он не умер. Олеандровна, вот. Еще один вам рисунок. Что это, хлеб? Да, бутерброды! Видишь, с розовыми кружками – докторской колбасой, другой с лимонно-желтым плашмя – плавленым сырком. Он кормил меня на озере, нашем пленэре, и вот это было хуже всего. Он что, не понимал, что я и так давно люблю его? Тащусь от него, обожаю! Что не надо мне никаких бутербродов? Не надо отламывать и кормить. Потому что у всех были бутерброды, кроме меня, мама! Всем дали их мамы. А он отдавал мне свои. Отщипывал и давал, как маленькой, мы ушли поглубже, повыше, сидели на мшистом бревне, немного сыро́м. Он покупал меня этими колбасными щепотками. Хотя это было не нужно! Все равно я таяла от каждого нового хлебного лоскутка и все хотела сказать ему: не надо. Слышались возгласы, клики, крики. Наш кружок шумел там, на берегу. Бесился. Жарил на костре сосиски и булки. Ржал. Так отчетливо слышны звуки у воды, знаешь? Дымом несло, горелым хлебом, тиной слегка. Он молчал и смотрел в меня. Правый глаз у него чуть меньше и намного хуже видит, бурная молодость, он сказал. Хотя и сейчас он не очень старый. Тридцать пять лет, все-таки не совсем старик, да? Но этот глаз был остров. Остров беззащитности на его лице, особенно когда он снимет очки – тогда мне достаточно взглянуть туда, чтобы… Малендровна, почему, когда мысленно я гляжу в него, этот пожухлый правый глаз, сразу невозможно дышать? А ты говорила: не надо, не рассказывай. Я ведь не любопытная. Не нужно. Я не хочу. Просто рисуй.
Но бумага-то кончилась! Пришлось отдирать крышку коробки, и он лег на эту длинную крышку из-под красок, маленький, бутербродный, розовый, с ртом-мотыльком. Усы я сделала из двух бахромок моего шарфа, темно-вишневые, а? Круто! А потом ты дала мне спички. Какая же вонь стояла от этих сгоревших усов!
И пока мы сметали вместе пепел, ты была такой тихой и так сострадала мне, так хотела мне добра и свободы, добра и свободы… И двигалась в твоих пальцах игла, сшивающая нас вместе.
Мне страшно захотелось сказать тебе жалкие слова. Но ты опередила, тихо так произнесла, точно читая мои мысли: «Ты не думай, я ведь тоже привязываюсь к тебе. И тебя полюбила».
На следующих занятиях ничего такого уже не было, никаких сожжений. Колдовства детсадовского, в лабораторьи твоей. И рисовали мы всё меньше. Всё больше болтали. Со мной ты молодела, мне казалось. Не то что на уроках, совсем другой становилась, когда начинала «кружок». Делалась веселой, стройной! И смеялась так хорошо, когда проверяла рисунки и чертежи, и читала вдруг приписку чью-нибудь к чертежу смешную. Извинения разные, одно даже было в стихах. И немножко пела свою Книгу. Черчение у нас было в среду. А кружок в пятницу. Как я его ждала! Ждала твою арт-терапию, ясно? Думаешь, не знаю, как все это называется. Интернет-то на что? Но мне знаешь что понравилось, что ты делала все не как в Интернете. А по-своему совсем. Вот. И вопросов тупых не задавала, как там предлагают. Никаких тестов и анкет. Просто вела меня из духоты, в свои высокие горы, в сухой чистый воздух, в можно дышать.
Поэтому сейчас, только сейчас, смотри, как долго я терпела, я задам тебе наконец самый важный вопрос.
Зачем ты уехала? Даже до конца учебного года – зачем?
Сколько дней тебя уже нет в городе, знаешь? А у меня все посчитано! Тысячу пятьсот лет и сорок четыре дня тебя нет! Нет. Нет. Нет.
Зачем ты приголубила меня и тут же тю-тю?
И это любовь?
Я думаю о тебе все время, думаю, начиная с когда открою утром глаза и все увижу, тут же начинаю думать. И хожу тайком в твой кабинет – вдруг ты приехала? Сейчас там временно поселилась зоологичка, мы с ней нормально, она не против. Я захожу, смотрю на шкафы с красками, на стенд с образцовыми чертежами, на рисунки лучших учеников – но они только смазь без тебя, я даже… однажды взялась поднимать стулья на столы, помогать зоологичке убраться, и представляла вместо нее тебя.
А рисовать без тебя мне совсем не хочется. Хотя ты сказала на прощание именно это: если что – берись за краски, карандаши, и!.. Даже задание мне дала, будет настроение, ты сказала, нарисуй других. Не то, что болит, не то, что внутри, а что вокруг, хорошо? Это будет как твое письмо мне отсюда.
Но вокруг никого, ничего. Кого же мне рисовать? Ты увезла с собой все, что можно рисовать, знаешь? Не тяжело тебе? Возвращайся и все обратно вези!
Он сказал мне – слышала про такого, Льюис Кэрролл? «Алису в Стране чудес» читала? Великий сказочник фотографировал девочек голыми! С разрешения их матерей. И это в умытой подстриженной Англии сто с лишним лет назад! Ну, мы до такого никогда, конечно, не дорастем. Он вздохнул и хихикнул. Не засмеялся – хихикнул, как мальчишка. И я в ответ. Хотя я не читала, если честно, Льюиса Кэрролла, не пришлось. Диск у меня правда был еще в детстве. Хотя я его мало слушала, не любила. Не умел он шутить, ваш Кэрролл. Какие-то тритоны и червяки… – маленькой я этого совсем не понимала, а потом диск затерялся, так и пропал. Вот только зачем он вспомнил про этого лисьего Льюиса? Да еще такое! Девочки безо всего. Наверное, потому что знал: я люблю его. И прощу ему любое хулиганство, даже разное неприличное. И рада буду просто тому, что он ко мне неожиданно обратился. Ты вот говоришь, у меня призвание к живописи. Он тоже говорил – ты, девочка, зорко видишь. От этой «девочки» я плавилась, превращалась в восхищенную лужу. Других-то он по именам называл, и меня в общем тоже, но иногда вдруг… Девочка. И учил нас фотографировать, хотя фотоаппаратов нормальных у многих не было, у меня в том числе, – он учил на своих. У него их было четыре. Два старые, с выдержкой, третий – так себе, современный, усовершенствованная мыльница, он говорил, другой – очень классный, дико дорогой, наверное, и тяжелый! На грант губернаторский купленный, в каком-то конкурсе он победил, и ему дали такой вот приз.
Но он не только фотографировать – он умел все! Он же три кружка сразу вел у нас. Еще токарное мастерство и этот… дизайн. К нему лом был народу! Его боготворили. И мальчишки маленькие. И девчонки взрослые совсем, с дизайна. У всех родители ушли на работу, уехали к по-друге или в другой город навсегда, а он слушал, общался со всеми, кто к нему приходил. И никогда не спрашивал: «Уроки сделал? Ну, и что ты сегодня получил?» Он был немножко как ты, только шире! Он был море. Какая уж тут семья, если целыми днями он торчал в ДК? Всегда шумел прибой голосов в его мастерской. Не сам, так пускал поработать на станках мальчишек. И фотографиями его и нашими тоже были завешаны стены всего ДК. И в кафешках двух городских, и в администрации даже, говорили, тоже его фотографии висели, во как. Знаменитость. Только такая скромная, в очках. Ну, и ему тоже хотелось тепла.
Ничего не было, ясно?
Маме я вообще с тридцать три короба наврала, чтоб она не цеплялась. Чтоб заткнулась в свалке моих коробков. А тебе скажу. Он только гладил и гладил тогда на озере мои волосы, а я все растила их, и растила, и растила их для него. Потому что он… он, хотя этого и стеснялся, страшно любил фотографировать девочек с длинными волосами, и значит, с каждым миллиметром волос прибавлялось его любви ко мне, а когда мы уже уезжали и собирались, он принес мне ландыши, подстерег, когда я шла в наш молочный киоск, и подарил. Только мне. А перед этим еще на последнем занятии отдал мотылька в подарок, из слюды. На дизайне они таким занимались.
Он был человек-гора, и с каждым днем общения с ним я поднималась все выше на эту гору. Понимаешь? После этого как можешь ты говорить – тебя вместо него? Не сердись и не обижайся. Но видишь ли, это совершенно невозможно. Три не три ластиком, жги не жги. Тем более ты уехала. Тем более… знаешь, что я увидела в нашем дворе сегодня днем?
Рваный пуха комок.
Комок был лего́к. Тополя зацвели, май давно позади, дневники нам раздали уже неделю тому, кончилась даже эта тупая практика, а тебя все нет. Хорошо хоть лето.
Коротышка уже купил билеты.
Поняла? Так что я не могу тебя больше ждать, сама скоро отсюда смоюсь. Ну а сколько можно было тебя звать?! Вот и не возвращайся вообще, теперь это уже не важно, оставайся в своих черно-белых горах с оленятами. Поселись там, давай-давай, а решишь вернуться – застанешь как раз, как мы взлетаем, отрываемся от посадочной полосы. Взорваться бы прямо там, в воздухе, пролететь огненным клоком сквозь! Ладно, не пугайся, сделаем еще проще.
Я уеду, но потом все-таки вернусь в самый лучший на свете город у серого холодного моря, с оглохшим, запустелым портом.
Смажу маслом моего коня, подниму еще немного сиденье, похлопаю по рулю. Он преданно звякнет. Поеду, конечно, к причалу – помчусь по дорогам насквозь, по асфальтовым, по земляным, а потом быстро-быстро по мертвому бетону, не в лес, нет, к са́мой воде, а там по трапу, вверх, колесами прыг! прыг! на тот самый корабль, на котором… Будет стоять он. Ждать меня в кителе жестко-ворсистом, черном, пахнущем так, как надо. Вскинет голову мне навстречу. Скажет тихо: «Привет!» Очечки и правый глаз, все на месте. А потом добавит громче, по-капитански: отдать швартовы!