Когда я вернулся, ее уже не было.
— Она что, ушла?
— Да, ушла. Ты довел ее до слез.
— Вот чудачка, я же просто поговорить с ней хотел, старое вспомнить. Смотрите-ка, что делается — дождя все нет и нет. У вас-то в Амуле, наверно, уже были дожди?
— Да, третьего дня прошел ливень.
— Славное у вас там местечко, ничего не скажешь. Воды вдосталь — и народ в достатке живет. А к нам сюда — об заклад бьюсь — даже облачко не заглянет. Кто же у вас теперь в городском управлении главный? Все еще Рогасиано?
— Все он.
— Хороший он человек, Рогасиано.
— Подлюга, вот он кто.
— Не знаю, вам оно видней. А как там Эдельмиро? Что, у него лавка все на запоре?
— Окочурился Эдельмиро. И, надо сказать, вовремя, хоть оно и негоже так говорить. Он да Рогасиано — два сапога пара. Вместе на благодетеля нашего Анаклето клепали, какой только не возводили на него напраслины: он-де и суеверству учил, и знахарил, и мошенничеством народ обманывал. Эдельмиро про это на каждом углу трезвонил. Да никто его слушать не хотел, а Господь покарал. Злости в нем было, как у цепного пса. И смерть собачья: от бешенства издох.
— Да осудит его Господь на вечные муки.
— И да не устанут дьяволы подбрасывать дрова в огонь, на котором он жарится.
— И да постигнет та же участь судью Лирио Лопеса за то, что он взял сторону Эдельмиро и вверг Блаженного Анаклето в узилище.
Втягивать старух в разговор больше не надо было: их прорвало. Я им не мешал — пусть мелют. Лишь бы меня не трогали. Но одна вдруг спросила:
— Пойдешь с нами?
— Куда?
— В Амулу. Ради того мы сюда и пришли. За тобой.
В первую минуту я снова чуть не дал тягу. Через задний двор, до ворот — и в лес. Пускай ищут. У, старые чертовки! Пропадите вы пропадом!
— А на кой мне переться в Амулу?
— Мы хотим, чтобы ты присоединился к нашему ходатайству. Мы, Общество Блаженного Анаклето, объявили девятидневные молебствия в его честь — хотим, чтобы его причислили к лику святых. Ты ему зять, тебе и быть главным свидетелем. Священник сказал, чтобы мы хоть одного человека привели, который хорошо знал Блаженного и водил с ним дружбу еще до того, как он начал творить чудеса. Мы сразу про тебя и подумали. Ты жил с ним бок о бок, кто же лучше тебя расскажет про его дела милосердия? Значит, без тебя нам никак не обойтись. Будешь в нашем походе первым ходоком.
Старые ведьмы! Тянули резину!
— Я бы всей душой, да никак не могу, — сказал я им. — Хозяйство не на кого оставить.
— А мы уже это обсудили: мы не все уйдем, две девицы останутся. Да еще и жена твоя дома.
— Нет у меня никакой жены.
— Как нет?! Твоя жена, дочка благодетеля нашего, Анаклето?
— Она меня бросила. Выгнал я ее.
— Как же так, Лукас Лукатеро? Вот несчастье-то! Поди, мучается теперь, горемычная. Ведь она же у тебя золото, а не женщина. Да еще и молоденькая. Хорошенькая. Куда же ты ее отправил, Лукас? Может ты просто за какую-нибудь провинность послал ее в монастырь Кающихся? Конечно, на то твоя мужняя воля.
— Никуда я ее не посылал. Выгнал я ее, понимаете! В монастырь Кающихся! Пойдет она, держи карман. У ней только одно на уме: петь, да плясать, да с мужиками валяться. Таскается где-нибудь тут по округе да парней за штаны хватает.
— Не верим мы тебе, Лукас, ни вот настолечко не верим. Она скорей всего у себя в комнате сидит и молитвы читает. Ты ведь враль известный да еще любишь и людей зря оговаривать. Помнишь, Лукас, что вышло с дочками Эрмелиндо? Уехать им пришлось, несчастным, и далеко, в Эль-Грульо. Им народ проходу не давал: покажутся на улице, а уж кто-нибудь распевает: «Веселые девицы…» А кто виноват? Ты. Распустил про них, чего и в помине не было. Нет, Лукас Лукатеро, тебе ни в чем верить нельзя.
— Тогда мне и в Амулу идти незачем.
— А мы тебя сперва к исповеди сводим, вот и будет вера твоим словам. Давно ты не исповедовался?
— Вспомнили! Лет пятнадцать. С тех пор как меня кристеросы чуть не расстреляли. Швырнули на колени перед попом, дулом промеж лопаток тычут — исповедуйся. Такого про себя наговорил, чего и во сне не видел. На всю жизнь вперед исповедался.
— Не будь ты зятем Блаженного, мы бы к тебе ни за что не пришли, а просить тебя и подавно не стали бы. В тебе, Лукас Лукатеро, сам дьявол сидит.
— Что верно, то верно. Недаром же я состоял подручным у Анаклето Моронеса. А уж он-то был сам сатана, собственной своей персоной.
— Не кощунствуй.
— Просто вы его не знали.
— Мы его знали: он был святой человек.
— А может только святоша?
— Опомнись, Лукас!
— Ничего-то вы не смыслите. Он поначалу святыми торговал. По ярмаркам. На церковных папертях. А я носил за ним сундучок с товаром. Так и ходили от деревни к деревне, от города к городу. Он впереди шагает, а я с сундучком сзади тащусь. А в сундучке уложены святой Панталеон, святой Амвросий, святой Паскуаль, со всеми молитвами, какие положено читать в их девятидневки. Арробы на три тянул сундучок.
Попался нам однажды по дороге муравейник. Анаклето встал на него коленями и учит меня, если, мол, язык прикусить, не почувствуешь, как тебя муравьи кусают. А тут как раз богомольцы на дороге показались. Увидели его и остановились: что за чудо? «Почему такое диво? — спрашивают. — Влез на муравейник, а муравьи тебя не трогают?»
Анаклето руки крестом сложил и понес, и понес. Дескать, он только что из Рима прибыл с посланием от Папы, и у него при себе щепочка от Святого Креста, на котором Иисуса Христа распяли.
Они его — на руки. Да так, на руках, до самой Амулы и перли. Ну а там пошло-завертелось. Народ перед ним на колени бухается, о чуде молит.
И началось. Я только рот разевал да глазами хлопал, глядя, как он паломников морочит, которые к нему на поклонение приходили. Народ валом валил.
— Пустое ты плетешь, да еще и кощунствуешь. Ты, когда с ним повстречался, кем был? Свинопасом! А он тебя богачом сделал. Ты все свое добро от него получил. Как же у тебя после этого язык поворачивается говорить о нем худое, а? Бессовестная твоя рожа!
— Нет, отчего. Он меня одел-обул, напоил-накормил, разве я отказываюсь? За это ему спасибо. А что он был сам сатана собственной своей персоной — это тоже верно. Одно другому не мешает. Сатаной он был, сатаной и остался, в раю он или в аду — все равно.
— В раю, в раю он. С ангелами Божьими, вот он где. Хоть тебе и завидно.
— Насчет рая — не скажу, а вот что в тюрьме он сидел — это мне доподлинно известно.
— Что было, то прошло. А из тюрьмы он бежал. И следа не отыскали. Господь взял его во плоти на небо. И теперь он нас из Царства Небесного благословляет. Девушки! Станемте на колени. Помолимся, и да будет Блаженный нашим заступником перед Всевышним. Кающихся помилуй нас, Боже!
Старухи упали на колени и начали молиться. Каждый раз, как доходило до «Отче наш», они целовали свои скапуляры с вышитым на них изображением Анаклето Моронеса.
Было три часа пополудни.
Пока они молились, я заскочил в кухню и наспех проглотил две-три ложки фасоли. Когда я вернулся, их осталось всего пять.
— А где же остальные? — поинтересовался я.
— Они ушли, — ответила Панча, и черные волосины на ее верхней губе зашевелились. — Они не хотят иметь с тобой никаких дел.
— Вот и хорошо. Осел со двора — кукуруза цела. Принести вам еще миртовой воды?
Филомена, которая все время молчала, как убитая, — недаром злые языки окрестили ее Покойницей — встала, подошла к горшкам с цветами, сунула себе палец в рот и извергла всю выпитую ею миртовую воду вперемежку с кусочками шкварок и бобов.
— Не нужно мне твоей миртовой воды, нечестивец. Ничего мне твоего не надо. — И она выложила на стул яйцо, которое я ей дал. — И яиц твоих мне не надо! Ноги моей здесь больше не будет.
Осталось всего четыре.
— И мне бы тоже не худо выблевать твою воду, — заговорила Панча. — Но я уж как-нибудь перетерплю. Нам нужно привести тебя в Амулу любой ценой. Только ты, ты один можешь подтвердить святость Блаженного. Да смягчит он твою черствую душу. Мы уж и образ его в церкви повесили. Нехорошо выйдет, если из-за тебя придется его снять.
— А вы вместо меня другого кого-нибудь подыщите. Мне это ни к чему — в чужом пиру похмелье.
— Но ведь ты был ему за сына. Да еще получил в наследство все добро, что он святостью своей заработал. Ведь на тебя, ни на кого другого, он глаз положил, чтобы укоренить семя свое на земле. Дочь за тебя отдал.
— Верно, отдал. Да только семя-то его в ней еще до меня укоренилось.
— Боже милостивый! Что ты такое говоришь, Лукас Лукатеро!
— А то, что вы слышите. Он мне ее с прибылью отдал, с четырехмесячной — не меньше.
— Врешь, она в святости жила.
— В пакости, а не в святости. А чтобы видели — не святая она, а сделана из той же плоти и крови, как все, она каждому встречному, у кого охота была смотреть, живот свой показывала. Заголится и выставит пузо, все в багровых прожилках от тягости. Мужики стоят, регочут. Потеха, конечно. А ей и не срамно, совесть забыла. Вот вам и вся правда про дочку Анаклето Моронеса.