Аппетентное поведение и консумматорный акт представляют собой две фазы одного и того же «эпизода поведения», но по своим характеристикам заметно отличаются друг от друга. Аппетентное поведение куда более разнообразно, гибко, пластично, в него могут органично вплетаться проявления индивидуального опыта (а мы можем добавить – и сообразительности, то есть интеллекта). Консумматорный акт более стандартен, стереотипен, имеет определенную и узнаваемую форму. Вспомним Фабра и его любимых ос-охотниц: помпил может долго перебегать от одной щелки в земле или камнях к другой в поисках подходящего паука, выписывая самые замысловатые траектории, время от времени замирая на месте или поднимаясь в воздух, сообразуясь с информацией, поступающей от органов чувств. Но в решающий момент последовательность его движений всегда одинакова. Запечатывание ячейки с отложенным яичком и запасом еды для личинки – тоже консумматорный акт (и составляющую его последовательность действий, как показали многочисленные опыты Фабра, практически невозможно изменить), а вот действия осы, ищущей уже построенную ею норку, чтобы добавить в нее очередную добычу, – это аппетентное поведение.
Сходно строится поведение и более близких к нам животных. Кошка в поисках добычи проявляет немалую изобретательность, охотно обследует вновь открывшиеся угодья (выкошенную лужайку или незапертый погреб), особое внимание уделяет местам прежних удачных охот. Решающее же движение куда более стандартно: в зависимости от типа добычи зверек обычно применяет один из трех основных приемов – «кошка ловит мышь» (бросок вперед с вытянутыми параллельно друг другу передними лапами), «кошка ловит птицу» (быстрое вытягивание или прыжок вверх; передние лапы широко разведены в стороны и движутся навстречу друг другу) или «кошка ловит рыбу» (выпад вперед одной лапой с последующим броском добычи назад через противоположное плечо). И всеми этими сложно скоординированными приемами любая кошка владеет от рождения.
Разумеется, двухчастная модель Крейга описывала только простейший случай, базовую схему, на которую могут накладываться различные видоизменения и усложнения (как механика Ньютона описывала простейшие ситуации движения, а модель Менделя – простейшие случаи наследования). Многие характерные паттерны врожденного поведения не так-то просто разделить на аппетентную и консумматорную части. (Взять хотя бы птичье пение, то есть сложные звуковые сигналы самцов певчих птиц – что здесь аппетентное поведение, а что консумматорное?) Как мы увидим в дальнейшем, некоторой идеализацией оказалось и представление о неизменности консумматорного акта и его невосприимчивости к индивидуальному опыту. Тем не менее схема Крейга стала важнейшим теоретическим достижением, а лежащие в ее основе принципы – морфологический подход к поведению, представление о его активной природе и внутренней обусловленности и собственно стремление интерпретировать поведение, исходя из него самого, – оказались в дальнейшем весьма плодотворными.
Правда, это «в дальнейшем» наступило нескоро. Ни сразу после публикации, ни в последующие годы работа Крейга не вызвала сколько-нибудь заметного интереса и оставалась малоизвестной. На родине автора триумфально восходил бихевиоризм, а «протоэтология», не успевшая сформировать и противопоставить ему внятную теоретическую альтернативу, все более маргинализировалась. Немецкоязычный научный мир был отделен не только языковым барьером, но и окопами и проволочными заграждениями еще не законченной Первой мировой. Даже в Англии на американскую науку все еще по привычке смотрели как на провинциальную. Конечно, ведущие американские журналы там читали – но бюллетень лаборатории в Вудс-Холе к ним не относился. Не способствовали популярности взглядов Крейга и обстоятельства его научной карьеры: в 1922 году он по личным причинам сложил с себя обязанности профессора и до конца жизни перебивался на временных должностях в различных университетах.
К началу 1920-х годов то направление в зоопсихологии, которое мы условно назвали «протоэтологией», напоминало рассыпанный пазл. Задним числом в работах его представителей (а также некоторых их современников, принадлежавших к другим исследовательским традициям, – как, например, фон Юкскюль) можно найти почти все те идеи, которым вскоре предстояло сложиться в стройную и глубокую теорию. Но они существовали по отдельности, не образуя контекста друг для друга, не будучи оценены по достоинству научным сообществом, а зачастую и самими авторами. Для прорыва не хватало людей, которые увидели бы в бессвязном нагромождении линий и пятен единую картину.
И такие люди в конце концов нашлись.
Где взять третье, которого не дано?
Имена Конрада Лоренца и Николааса (Нико) Тинбергена сегодня широко известны во всем цивилизованном мире, в том числе и в нашей стране. Все знают, что они занимались изучением поведения животных, многие – что они получили за это Нобелевскую премию. Но за пределами круга людей, так или иначе профессионально связанных с науками о поведении, до обидного мало известно, что же конкретно сделали эти ученые.
Даже в англоязычной Википедии написано: «…наиболее значительный вклад Лоренца в этологию – идея, что паттерны поведения можно изучать как анатомические органы» (как мы видели, эту идею задолго до Лоренца успешно применяли в конкретных исследованиях Уитмен и Хайнрот). В русскоязычных источниках, в том числе и весьма авторитетных, можно найти утверждения, что Лоренц-де «открыл явление импринтинга», существование внутривидовой агрессии или даже установил, «что животные передают друг другу приобретенные знания путем обучения». О научных заслугах Тинбергена чаще всего не говорится вообще ничего определенного.
Боюсь, все изложенное выше не проясняет их роли – скорее уж наоборот. Ведь если собрать воедино все идеи и открытия предшественников этологии, может показаться, что к моменту прихода в науку Лоренца и Тинбергена все основные положения классической этологии уже были сформулированы и высказаны.
И тем не менее в своей автобиографии Лоренц пишет о разочаровании, которое он испытал в юности, читая тогдашнюю литературу о поведении: «Никто из этих людей не понимал животных, никто не был настоящим знатоком». Именно тогда Лоренц, по его словам, ощутил «собственную ответственность» за создание целостного представления о поведении животных, поняв, что от ведущих теоретиков ничего внятного ждать не приходится.
Как же соотнести одно с другим? Вспомним, что работы Уитмена, Хайнрота, Хаксли не претендовали на построение какой-либо общей теории поведения (хотя бы даже только врожденного и видоспецифического). Но это не означает, что в зоопсихологии времен юности Лоренца (то есть примерно первой половины 1920-х годов) теорий не было вовсе. Как мы уже говорили в главе 2, там все еще кипели споры о том, возможно ли научное изучение психики животных, предполагавшие неизбежный (как казалось) выбор между механицизмом и антропоморфизмом. К описываемому времени каждая из этих альтернатив уже была продумана и артикулирована в виде некоторого круга представлений и понятий, более-менее общих для целой группы направлений и школ. Направление, отрицавшее существование у животных психики или, по крайней мере, возможность и надобность ее изучения, выступало под знаменем объективизма. К описываемому времени центральное положение в этом лагере уже прочно занял бихевиоризм (и Лоренц в своей автобиографии именует «бихевиористами» всех тогдашних приверженцев объективистского подхода), но к нему же примыкали и зоопсихологи физиологической традиции (такие, как Бете или Павлов[45]) и некоторые другие школы и направления.
Объективистский подход год от года набирал популярность, несмотря даже на переход в противоположный лагерь одного из самых авторитетных объективистов – фон Юкскюля. В США он (в форме бихевиоризма) уже явно доминировал, но в европейской зоопсихологии все еще преобладали сторонники изучения психики животных. Отказавшись от прямолинейно-антропоморфистского истолкования поведения, они искали иные способы судить по нему о внутреннем мире животных. Эти поиски были по-своему плодотворны (как мы видели на примере развития концепции фон Юкскюля), но сама логика противостояния идее «рефлекторных автоматов» чем дальше, тем настойчивее подталкивала их к виталистическим взглядам, тем более что именно в 1900–1920-е годы возродившийся из пепла витализм находился на пике своей популярности в биологии в целом. Однако обращение к витализму было чревато методологическим параличом: у естествознания того времени не было никаких средств и методов для работы с нематериальными факторами. Отказываясь признавать поведение суммой рефлексов, оппоненты объективизма не могли предложить ничего взамен. Им оставалось только строить умозрительные теории и модели, проверка которых не выглядела возможной даже в будущем, да критиковать работы своих противников, сообщавшие о все новых успехах. Это и предопределило неуклонное падение популярности субъективистского подхода на протяжении всей первой трети XX века.