— С чего ты взяла?
— Я умею это определять.
Он не спросил: «Как?» — в этот момент его охватила какая-то непонятная ослабляющая тоска. Ольга сказала:
— Когда ты в плохом настроении, у тебя всегда шнурки развязываются.
От неожиданности он хохотнул.
— Что? — а потом машинально взглянул на шнурки — действительно, те были развязаны, — ерунда! Ты шутишь? — смущенно забормотал он, отложил кисть и, наклонившись, принялся их завязывать.
— Нисколько… ну ладно, я пойду.
— Нет, не уходи, — он уже завязал шнурки и опять засмеялся, а потом резко прогнулся назад и, поймав ее руки, зажал их подмышками.
— …сделает свинью со сливами. Целую хрюшку, будет лежать на тарелке, ха! Я думаю, твоя натура живописца должна любить то, что красиво выглядит, даже если это еда. (И даже если это свинья). Кстати, вот тебе пожалуйста, гениальный опыт человечества: хлеб с маслом, клубника со сливками… Свинья со сливами из той же оперы. Ну, или почти. Может, чуть посложнее. Интересно, долго ли мы приходили к такого рода сочетаниям? А кто впервые их заметил?.. — Вельветов помолчал несколько секунд, а затем качнулся вперед, — ладно, люблю я пофилософствовать. Забыли! Так чего, нравится идея, придешь?
— Очень нравится!
— Слушай, если я задержусь еще хоть на минуту, то уж точно опоздаю — жена просила быть дома за час. Пошли… ты идешь?
Обручев сказал, что, пожалуй, останется и закажет еще один стакан вина.
— Ну хорошо, как знаешь, только смотри долго не копайся, — Вельветов поднялся и хлопнул его по плечу.
Зачем он это сказал? Неясно.
Когда Вельветов открыл наружную дверь, солоноватый морской воздух, проникший в закусочную, принес с улицы приглушенные взрывы пиротехники и треск бенгальских огней, воткнутых в остывший песок. Обручев все смотрел Вельветову вслед, — столик был угловым, — как вдруг в полумраке закусочной из-за включившегося только что телевизора, который висел над барной стойкой, отражением голубоватых экранных отблесков обозначилось стекло — на том самом месте, где до этого через окно виднелась удаляющаяся спина. Но большая часть прибрежной окраины города, не исчезнувшая за мнимым кинескопом, все так же теплилась зыбким светом фонарей и синими окнами с потеками штор. Часть деревьев была украшена новогодними гирляндами из лампочек.
Обручев повернул голову и увидел, как бармен несколько раз щелкнул каналами; звук был приглушен, и художник мог видеть только, как в неясных мигающих облаках плавали присыпанные серебряными блестками бесхозные усы и обезглавленный старинный цилиндр. Придав ему рубиновый оттенок и «допив» цилиндр из стакана, Обручев заказал еще вина; на голове официантки красовался красный с белым помпоном колпак Деда Мороза.
Какую там картину упоминал Вельветов? Обручев уже не помнил? Нет, этого он не мог забыть, потому что «Лист клена» — любимое полотно Вельветова, и тот вспоминает о нем почти по любому поводу. Он сосредоточился и, закрыв глаза, попытался представить себе эту картину, но по некоей причине увидел эпизод четырехгодичной давности, когда в его жизни не было еще ни Вельветова, ни выставок, ни предложений из-за рубежа. Они с Ольгой сидят на соломенном берегу пруда, на ее даче, что примерно в ста километрах отсюда. Вечер. Рядом с ними стоит кальян, и его угли разжигают в их глазах азартную вольфрамовую паутину. Она в розовой майке, которая в темнеющем воздухе кажется фиолетовой, и легкой клетчатой юбке. Кроме них вокруг ни души, и снова Ольга треплет воротник его рубахи.
— Тебе придется проделать долгий путь, Паша. Очень долгий.
— Если ты о живописи, то я готов.
— Знаю. Но возможно ты даже не успеешь завершить его или не узнаешь, что завершил.
— Нет, постой-ка… как же так… — вдруг он, нахмурившись, повернулся и пристально посмотрел на нее, — это тебе кто-то сказал. Не твои слова.
— С чего ты взял? — она улыбнулась, не сводя с него черных глаз. Ее такого же цвета крашеные волосы ласкали его щеку.
— Потому что я всегда знаю, что твое, а что не твое. Чувствую, — он тоже улыбнулся.
— Врешь!
— Не вру!..
И они принялись спорить, в шутку, задорно, пытаясь передать друг другу самое…
Обручев открыл глаза и присмотрелся к телевизионной анимации. Удивительно, но так ему было гораздо проще поймать «Лист клена», который он хотел нарисовать в воображении. Нужно не видеть ни усов, ни цилиндра — это очень просто. Но что же, в таком случае, сложного в том, чтобы просто представить изображение, закрыв глаза? Выходит… в картине главное рама, а не холст? Обручев сосредоточился. Анимация исчезла и вместо нее появилась небольшая дверца, округлая сверху, вроде тех, которые ставят в стволах деревьев, а за нею узкий ход — для белок, ворующих дождевые гирлянды и украшения. Вокруг дверцы дрожащие лабиринты черных сосудов, тут и там готовых обменяться между собой узенькими коридорами и в агонии сворачивающихся от прикосновения к косяку, точно конечности насекомого, которое попало в огонь.
Но какое значение имеет дверь? Он не мог объяснить того, что изобразил, а стало быть допустил промах. В динамике слышатся уверенные кожаные шаги — кажется, сейчас появятся долгожданные ботинки, но в последний момент они все же отступают, унося за собой и звук, и так повторяется несколько раз. Ощущения у Обручева примерно такие же, как в раннем детстве, когда однажды, обеспокоенный начинающейся простудой, он прилег на кровать и, уставившись на «косиножку», которая пристроилась в углу, увидел боковым зрением, как бордовый пинбол слева от него медленно ездит туда-сюда, вдоль широкой стены, но только начинает деревянный ящик плющить кожу на его запястье (между тем, рука в стену не упирается, она свисает с кровати, истирая локтем наволочку, и даже до пинбола ей никак не дотянутся), — сразу отступает, съезжая в обратную сторону; затем возвращается и снова старается въехать ему на руку, каждый раз все с большим и большим успехом. Боли он не чувствует, только некий странный, галлюцинативный резонанс, и то не в запястье, а в груди и глазах…
Снова скрип ботинок — на сей раз, кажется, они подошли к раме «картины» еще ближе. Притаились. Очевидно, он чего-то не учел. Не прорисовал какую-то деталь. Он медленно изучает то, что уже есть, что уже готово, — нет, вне всякого сомнения, это «Лист клена». Без ботинок. А на том месте, где они должны находиться — в правом нижнем углу — его мозг, не пытаясь что-то домыслить, оставил бледный туман, в котором плавают цилиндр и усы… Черт!
Обручев выпускает стакан вина и резко, почти истерично расправляет пятерню, словно хочет поработать между пальцами лезвием ножа. В его ногтях отражаются пятнышки света от лампочек и мишуры, тут и там вплетенной в шторы, в горшочные растения, в новогоднее дерево, играющее светом в противоположном углу. Одна из немногих елей в этой части света, и та ненастоящая.
Снова он напряженно вглядывается в экран. Ботинки вот-вот должны появиться, и Обручев вспоминает, какие у них пузатые мысы, но… опять, опять не получается, и скрип безнадежно затухает.
«Я так упорно пытаюсь представить все это, но зачем?»
Обручев замер на несколько секунд, а потом снова повторил себе:
«Зачем?» — и тут же, не дожидаясь ответа резко помотал головой, чтобы видение отступило…
Недавно одна известная галерея выпустила рекламный буклет о его творчестве. «Лист клена» занимал половину узкой глянцевой обложки. Это и есть ответ? Ну вот, так уже лучше.
Рука Обручева потянулась к оконной раме и открыла форточку. С улицы послышался разноголосый смех. Обручев повернул голову и тотчас растянул губы в улыбке: кто знал, что Джованни вернется именно теперь и будет развлекать прохожих своими лацци? Повстречав его на улице несколько дней назад, он специально остановился понаблюдать за трюками, которые помнил еще с юности. Арлекин всегда возвращался так же внезапно, как и исчезал; один раз его отсутствие могло длиться несколько месяцев, иной же — год, а то и два, как сейчас; гастролировал он или просто путешествовал — трудно сказать. Встретив его вновь, Обручев отметил для себя, что даже грим не в состоянии скрыть, насколько постарел Джованни за этот не слишком долгий срок, а раньше он так гордился своей «вечной молодостью»!..
Обручев подошел к нему и грустно спросил:
— А Эмма? Она тоже вечно молодая? — и на лице Обручева сквозила мудрая улыбка, и прищуренные глаза уверяли, что все проходит. Такое выражение лица бывает у талантливого актера, играющего в спектакле героя, который встречает друга, не виденного им много лет.