— Потрясающе!
— Удивлены?
— Как это делается? И для чего?
Когда Обручев задавал этот вопрос, смех уже прекратился — так же быстро, как и начался, — минутный порыв изумления сменился потребностью получить объяснения.
Ничего не ответив, я подошел к серванту и открыл дверцу — по стеклу бесшумно скользнуло расплывчатое акварельное пятно, — отпечаток уличного веселья, — вытащил шкатулку, отодвинув прежде мельхиорового гомункулуса, поставил ее на стол и подтолкнул к Обручеву. Не сводя с меня взгляда, он открыл ее, потом неуверенно, словно в ожидании, пока его зрачки обретут равновесие, перевел взгляд на керамические фигурки и осведомился о стоимости шкатулки — он не досидел в закусочной до того момента, как я закончил ее рекламировать.
Я ответил.
— Не так уж и много, — пожав плечами, он полез за бумажником.
Я переспросил его, берет ли он эту шкатулку для Ольги — несмотря на то, что он уже упоминал ее имя.
— Да. Некоторое время назад ей нравилась Нечаева. У Ольги до сих пор где-то хранится полная коллекция виниловых пластинок…
— Думаю, для вас шкатулка тоже будет интересна… как для творческого человека.
— О чем это вы?
Я кратко рассказал ему о потайном отделении, которое обнаружил, и о «художественной интерпретации» шкатулки — так, во всяком случае, я расценил этот странный документ. В завершение я прибавил, что шкатулка принадлежала некоему пианисту Белиловскому — он-то и сделал эту запись.
— Любопытно, — сказал Обручев, — листы до сих пор там? Я обязательно прочту по пути домой.
— Нет, я вынул их, чтобы снять копию… Сейчас отдам вам оригинал, — я открыл ящик стола и протянул ему два исписанных листа бумаги.
Обручев поблагодарил.
— Кстати… вы так и не ответили на мой вопрос.
— На какой? О камере?
— Да.
Я помолчал, будто бы раздумывая, а затем взглянул на часы и посетовал, что осталась всего минута до эфира, и нам следует поговорить немного позже; я предложил ему прийти дня через три.
VI
Обручев решил добраться домой на такси — остался всего час до Нового года. Ему повезло: стоило только дойти до остановки, как со стороны пляжа показался автомобиль; его цвета он не различил, но знакомая оранжевая, в черных клеточках «тюбетейка» говорила сама за себя. Обручев проголосовал и, сев на заднее сиденье, принялся читать записи, которые дал ему антиквар. Таксист был болтлив и невнимателен. Он все время пытался завязать разговор, но видя, что Обручев так и сидит, внимательно уткнувшись «в какие-то бумажки», вконец отчаялся и умолк. Однако это не заставило его сконцентрироваться: на углу он плохо вписался в поворот, не справился с управлением и влетел во встречный автомобиль. Обручева сильно толкнуло вперед, художник ударился головой и выронил шкатулку. К этому времени он уже дочитал текст и сложил листы в потайное отделение — это его, собственно, и спасло от сотрясения, потому как, вытянув руки, плотно сжимавшие сувенир, он сумел смягчить силу удара. Спустя полминуты подняв голову, он увидел водителя встречной машины, который все силился изменить ошеломленное выражение лица, но безуспешно — испуганную гримасу заморозил шок.
— Черт возьми! Поверить не могу!.. — запричитал таксист, до этого притихший, а теперь опомнившийся. Он обернулся. — Вы не ушиблись?
Обручев наклонился, подобрал шкатулку с пола.
— У вас что-то упало? Что случилось?
Обручев открыл дверь и, покачиваясь, вышел на тротуар.
— Эй, постойте, куда же вы? Куда вы идете?..
— Отстань! — коротко бросил художник, даже не обернувшись.
— Вы с ума сошли!.. Вы же наверняка ушиблись! Может, вызвать скорую? Эй!..
— Я сказал, отстань!
— Вот пожалуйста — подарок на Новый Год!..
Обручев скрылся за углом. После столкновения он и впрямь чувствовал себя неважно, а дурное настроение, в котором он пребывал последнее время, лишь усилило плохое самочувствие. Огни города превратились в тошнотворное цветочное молоко, а редкие прохожие — в основном молодежь — проплывали мимо, оставляя за собой след, как кометы, и почти в два раза увеличиваясь в росте. Обручев ковылял по тротуару, стараясь унять шум в голове и справиться с кровью, бушевавшей в теле. Немного болела правая рука, в другой он держал шкатулку; из-за вялой шатающейся походки казалось, что сейчас пальцы разожмутся и выронят шкатулку на асфальт. Он все еще надеялся, что удастся прийти в себя, но чем дальше, тем хуже ему становилось, и, наконец, он понял, что если не выйдет на пляж, не сядет и не подышит свежим воздухом, то потеряет сознание.
«Мне сделали плохо… откуда я знал, что вот так вот неожиданно у всех на виду потеряюсь? Мне сделали плохо…»
Дойдя до следующего перекрестка, Обручев свернул направо, к редеющим громадам домов, и по мере того, как он двигался вперед, из-за них все больше проступала черная морская пустыня, тут и там увенчанная танцующими фонтанами волн. Воздух солонел. На берегу он остановился, когда море лизнуло мыски его ботинок, заставив прослезиться ватные пятнышки света, которые были словно наклеены на кожу. Чувствуя, как пульс, замедляя лихорадочный темп, потихоньку начинает вторить размеренному шуму, Обручев медленно сел, не отходя далеко от воды. Морская пена, влекомая отливом, точно шампанское искрясь и шипя, оставляла в щелочках лунной гальки насквозь промокшее конфетти — остатки праздника с отдаленных яхт, которые с берега казались озерцами, отгороженными от водной пучины овальными созвездиями сигнальных фонарей. Море шумело все сильнее, заглушая даже хлесткие крики и музыку дискотек, и как будто даже просило Обручева кинуть в него закупоренную бутылку с письмом-желанием. Нет, на сей раз ему придется отказать, — как же не любил он отказывать морю! — но уже давно перестал он чувствовать себя ребенком, хотя, положа руку на сердце, лишь в этот момент в первый раз по-настоящему пожалел об этом. Но если бы даже теперь ему было лет десять, а рука его все же замахнулась, сжимая заветный сосуд, разве, в конце концов, он придал бы его волнам? Нет, в этом не было смысла. Он все равно не прочувствовал бы каждой крупицы именно того удовлетворения, какое описано в книгах.
Вот, вот в чем отличие реальности от книг, через буквы которых протекает наша жизнь!
Взошла луна — огромное белое лицо с неясными пятнами, вместо рта, носа и глаз. Поддаваясь неспокойному, колеблющемуся от шума волн яркому свету, Обручев перевернулся на бок и, поставив шкатулку перед собой, открыл ее…
«Она сломана? Чудо, если нет!..»
Но стоило ему посмотреть на фигурки Нечаевой и Гореликова, сразу он убедился, что шкатулка неисправна. Положение фигурки Нечаевой изменилось: теперь она стояла не в центре гостиной, а напротив своего портрета и вдобавок закрывала лицо малюсенькими ручками, — словно хотела остановить слезы. Как это получилось и стоит ли винить только силу удара? Во всяком случае, трудно найти другое объяснение, тем более, фигурка Гореликова в прежней позе сидела в кресле.
Подозревая, что фигурки вообще не сдвинутся с места, Обручев завел шкатулку, — тут же послышался телефонный звонок. Как и прежде, Гореликов встал с кресла, подошел к аппарату и снял трубку. Но что случилось потом, после того, как он положил ее? Здесь, на берегу (возле готовых уже подобраться к шкатулке волн, украсть ее, но в последний момент, когда уже кажется, что сейчас волны неминуемо поглотят ничтожных в сравнении с ними размеров предмет, море овладевает ими и утаскивает назад), — ровно здесь Обручев увидел то, что поначалу заинтересовало его, а затем поразило до глубины души. Вместо того чтобы обняться, фигурки, встав друг перед другом, принялись оживленно размахивать руками — будто ругались. Откуда взялись эти движения, если внутри шкатулки все было запрограммировано? В детстве Обручев смотрел странный фильм, называвшийся «Убийство в кукольном домике»; теперь в памяти всплыл, казалось, давно и необратимо стершийся сюжет, в котором фигурки, имея облик реально существовавших героев, повторяли трагедию, случившуюся с ними много лет назад, повторяли, не в силах более скрывать тайны…
…Неудовлетворенно отвернувшись, Гореликов отправился к пианино, но когда он заиграл, послышалась лишь мелодия «Печальной звезды», а голос Маргариты Нечаевой куда-то исчез! Не пела и ее фигурка, она лишь по-прежнему направилась вверх по лестнице, а дойдя до середины балкона, скрылась за одною из дверей, — а Обручев думал, что это всего лишь муляж и за дверями балкона нет никакого пространства! Тотчас музыка захлебнулась — Гореликов встал из-за инструмента и зачем-то опять направился к телефону и снял трубку; приставил ее к уху, а потом положил на место…
Все остановилось… кончилось…
Теперь шкатулка, скорее всего, не заведется вовсе, это была ее агония, последний цикл…