Зал ожил, зашевелился, будто раздумывая, некоторые двинулись к выходу, но большинство осталось сидеть, караулить свои места.
В перерыв Букаты не захотел возвращаться в свою, ненавистную ему, палату, где вылёживал с того самого дня, как все это произошло. И хоть больничка находилась в парке, и в окошки двухэтажного небольшого флигелька стучались разбухшие от почек деревья, и небо голубое было видать, не лежалось. Не могло лежаться, пока шло следствие и готовились к суду. Силыч и Швейк приносили последние новости из цеха, не очень утешительные, месяц начинался трудно, без слесаря-центровщика, которого пока заменял сам Швейк. Он шутил, что приходится завязываться узлом, чтобы влезть на место Костика… И он, мол, производит сейчас усушку и утруску своего организма. Букаты старался о Ведерникове не говорить, его тревожили воспоминания обо всем, что в тот дальний день апреля произошло.
Чуть расшевелив больного, передав от всех приветы, ребята уходили: Силыч торопился подоить свою Мурку и накормить детишек, а Швейк говорил, что он опаздывает на свидание к Тае… «К Тане?» – поправлял сведущий Силыч, который в силу своей аккуратности и порядка терпеть не мог, когда путали или делали что-то не так. «Ну, к ней», – соглашался Швейк и путано объяснял, что она будто любит, когда ее по-разному называют, капризная, мочи нет…
Букаты даже не улыбался на такие шутки. Выпроводив гостей, он садился у окна и раздумывал о своем цехе, без которого все в жизни становилось пустым, о племяшке Кате, о Зине. Он проворачивал в который раз события, все пытаясь понять в них меру своей вины и не вины. Выходило: вины-то больше!
Теперь, хоть никто больше не требовал его присутствия на суде, он зашел в маленькую комнатку за сценой, в которой обычно переодевались приезжие артисты и участники самодеятельности; Ольги, как он и ожидал, не было, ее, наверное, увели, чтобы успокоить. Прокурор Зелинский курил, стоя у форточки, заседатели и защитник, сбившись в кучку, о чем-то негромко разговаривали, а Князева сидела отдельно, развернув сверток с едой и положив его на колени. Завидев Букаты, она, будто оправдываясь, произнесла, что позавтракать, как всегда, времени не хватило, и хоть есть совсем не хочется, но она решила пожевать, так как неизвестно, сколько продлится суд, хоть, право, поскорей бы, потому что в принципе и так все и всем ясно…
– Хотите? – спросила она Букаты, указывая на бутерброд, но он покачал головой.
Но подсел и спросил, чуть хмурясь, что же ей тут ясного? Хотелось бы ему знать! Ему так лично ничего не ясно. И он считает, да может, и не он один, что не все просто и очевидно, как на первый взгляд кажется… «Не наломать бы дров! Нина Григорьевна!»
– Ох, Илья Иваныч! – произнесла, поморщившись, Князева. – Только не учите меня! Я такая вся ученая! – и добавила зачем-то: – И кручёная. – Может, чтобы свести начинавшийся спор к шутке. Но Букаты не намерен был шутить. Да он, кажется, и не умел этого.
– Зачем учить, можно и напомнить, – сказал он. – Наказание ваше тогда лишь будет иметь результат, когда все поймут, что оно справедливо… Так ведь?
– Да кроме вас, Илья Иваныч, – с досадой ответила Князева, – все давно уже поняли… Это вы у нас гуманист… Оттого-то у вас в цехе подобные истории и происходят!
Не хотела она ввязываться, но не сдержалась, хоть знала: нельзя добивать и без того травмированного человека.
Но тут и Зелинский оторвался от окна и коротко бросил:
– Вы правы, Нина Григорьевна… Только не переходите на личности! – И тут же вышел.
Князева проводила его глазами. Про себя она подумала: «Осторожный человек… Не хочет да и боится раньше времени проявить себя. А ведь и без того видно, куда он гнет, и в целом ей близок его предполагаемый взгляд на все это дело».
Но Букаты был неукротим. Усы топорщились, под глазами темные мешки, и видно, что по временам он непроизвольно хватается за грудь, она обратила внимание еще там, на сцене. Сбычившись, наклонив голову, он негромко говорил, и каждое слово было у него будто взвешено.
– Смотрю я на вас… Нина Григорьевна, и вспоминаю… А знаете, что вспоминаю? Что вы раньше мягче были… Отчего же такая ожесточенность?
– Ожесточенность? – спросила с неприязнью она. – А вдруг это принципиальность?
Но Букаты гнул свое, будто ее выплеск и не слышал.
– …Ну, Ольга… Ту по молодости понять можно. У них в семнадцать, восемнадцать лет либо все красные, либо – белые. Средних не бывает. Если только чувства не задеты. Но они и при задетых чувствах в своих крайностях еще яростнее делаются, а значит, еще субъективнее. Но у вас-то почему? И возраст не тот, чтобы…
– Ну, Илья Иваныч! Это чересчур! – раздраженно отреагировала Князева. – Напоминать мне о возрасте! – Она даже попыталась встать, собрав в газету остатки еды, но Букаты движением руки посадил ее на место. Не столько даже движением, сколько словами, тут же произнесенными, что он может кое-что ей напомнить.
Тут они оба посмотрели в сторону присутствующих, но те вели беседу о своем, обсуждая какие-то огородные весенние дела, доставание семян, и ничего из их разговора не слышали.
– Вот хотя бы случай, – негромко, приблизив лицо, произнес Букаты, и от него пахнуло больницей, – очень давний, когда Ниночка Князева, так вас звали в ту пору, задержалась, не вышла на работу… Было? Или не было?
– Ну вспомнили! Такая старина! – отмахнулась почти добродушно Князева.
– Было! – кивнул Букаты. – А задержалась-то, между прочим, на свидании, оттого, что ночку прогуляла… И дело это разбирали на комитете комсомола, и люто разбирали… Грозили исключением, да так, думаю, и произошло бы. Что бы от вас тогда осталось? Товарищ судья? – Князева молчала. – А кто же бегал по всяким организациям, бил в колокола и доказывал, что произошла ошибка… Кто это проявлял пресловутый и заклейменный вами (да только ли вами) гуманизм?
– Вы бегали, – отвечала терпеливо Князева. Букаты кивнул.
– Я бегал… И получив выговорок, вы плакали от счастья…
– Так время другое было, – пожала плечами Князева и нетерпеливо посмотрела на часы.
– Время, говоришь? – рассердился Букаты и даже приподнялся, но раздумал и снова сел. – Время меняется, правда. В нынешние-то времена выговорком бы не отделались, тебя тоже бы судили! Время!… А вот люди… Они всегда живые, и всегда им больно… Я даже скажу, Ниночка, что в войну-то больней! Мясо обнажено! – Замолчал, хотя и не заметил, что по соседству прекратился разговор и стали прислушиваться к их выяснению отношений. И Князева это почувствовала, мирно предложила:
– Пойдемте на воздух… Что-то душно здесь.
Они вышли на заднее деревянное крыльцо клуба, в пять ступенек высотой. Далее шел негустой палисадник, и за кустами была видна долговязая фигура Зелинского, который вышагивал по тропинке, и сапоги его издали блестели.
Тут они и остановились у перилок, глядя друг на друга. Помолчали.
– Ну, ожесточилась, – вдруг созналась Князева, потупившись. – А вспомните, какую жестокую эвакуацию мы перенесли? В один час велели собраться, даже собственных вешей не взяла. В чем была… В плащике и резиновых ботах! Приехали, а тут мороз, а тут снег… Какие-то мастерские… А уже фашисты под Москвой…
Букаты кивнул: было.
– Господи, – вздохнула Князева, – мы обсуждаем прогул, а мы-то сами как жили… Мы же никуда вообще из цехов не уходили: спали тут же на нарах, кружку кипятку утром и кусочек хлеба, и за работу… Однажды проснулась, а у меня волосы к подушке примерзли… Не оторвешь… Да еще боль за тех, кто дома остался, а у меня мама и младшая сестренка… Ой, да что я вспомнила, – сказала она и будто отмахнулась. – Ни к чему это. Одно расстройство.
– Нашлись? – спросил Букаты. Она покачала головой.
– Одна. Как в пустыне. – Пристально посмотрела она в сторону мелькавшего за кустами Зелинского и сказала то, что ни одному человеку, кроме Букаты, и не доверила бы. – В какую сторону ни погляди, ни одного родного человечка… Чтобы в рукав уткнуться…
Тут видно стало, что к Зелинскому подошла Ольга и что-то сказала. И оба они, рослый, весь в военном, Зелинский и невысокая, похожая издали на подростка Ольга, двинулись к крыльцу. Князева смотрела, как они приближаются, и произнесла раздумчиво, что вот у этой, – кивок в сторону Ольги, – задача своего не упустить… Да ведь и не упустит… А у нее, у Князевой, дело конченое… В молодости ведь не догадываешься, что живешь только раз… А когда поймешь, поезд ушел… Начинаешь себя проверять, оказывается, что плоть сохранила, а души-то не слышно… Где она? Душа-то?
– Да вот, – будто оправдываясь, сказал Букаты, – и я так спросил: «где?» Я и Ольгу бы спросил, а может, и спрошу, потом. Если бы она сегодня не сорвалась, я подумал бы, что душа это вовсе не привилегия молодости. Но я даже рад, что она сорвалась!
– Ох, нет! – вдруг запротестовала Князева. – Противно. Сводить на суде счеты… Разводить истерику, раздеваться у всех на глазах… Впрочем, посмотрим!