— Нет. Я, пожалуй, назад поеду, в Мирный.
Хотя выяснилось, что вовсе не он интересовал КГБ, Рубинчику меньше всего хотелось снова встретиться с майором-якутом и его командой, с их странно-враждебными и холодными глазами. И вообще, ему стало как-то не по себе в этой промороженной тундре и грязной столовой, хрен знает где — в Якутии, за Полярным кругом! Тем более что и его дива, сняв свой, прямо скажем, далеко не белый передник, вдруг исчезла в задней комнате кухни.
Он сидел в дальнем углу столовой, пил чай, грея руки о горячий граненый стакан и глядя на дверь, за которой она исчезла. Но она все не появлялась. Он взял с соседнего столика свежую «Правду», забытую кем-то, и тут же увидел на первой странице короткое, но «гвоздевое» сообщение, обведенное чьей-то авторучкой:
НАКАЗАТЬ ПО ЗАСЛУГАМ!
Анатолий Щаранский, Юрий Орлов и их сообщники фабриковали злостные пасквили, в которых нагло и беззастенчиво клеветали на Советскую страну, на наш общественный строй. Антикоммунисты и противники разрядки, которых не так уж мало на Западе, с радостью подхватывали их злобные измышления, а теперь пытаются превратить этих вралей и клеветников в «борцов за права угнетенных советских людей». Щаранский этого и добивался. Дело в том, что он уже давно решил покинуть Родину и уехать на Запад. Логика предательства закономерно бросила «борца за права человека» в объятия спецслужб, превратила его в обыкновенного шпиона. Щаранский лично и через своих сообщников собирал секретные данные о дислокации предприятий оборонного значения. Весь советский народ требует сурово наказать предателей и шпионов…
Толстая повариха возникла за стойкой раздачи и сказала громко:
— Кому блины? Последняя дюжина осталась, и — все, закрываемся до семи утра!
Рубинчик посмотрел на часы, было без пяти пять. В столовой заканчивали завтракать трое водителей, а рябой уже ушел к своему «КрАЗу». Даже если эта красотка появится сейчас в столовой, у него уже нет ни охоты, ни вдохновения играть в эти романтические любовные игры. От этого правдинского требования наказать Щаранского и Орлова «по заслугам» веет мерзостью и неумелым враньем: шпионы не пишут пасквили на страну, в которой они шпионят! Эти зажравшиеся правдисты даже соврать толком не умеют! «Предприятия оборонного значения», о которых Щаранский сообщил Западу, это тюрьмы, где заключенные шьют солдатские шинели и рукавицы. Интересно, кто мог оставить тут эту газету да еще подчеркнуть в ней такое сообщение? Шоферы или… Нет, нужно смываться, нужно смываться отсюда, пока рябой не привез сюда этих сраных гэбэшников с их опасно пронзительными взглядами. Рубинчик встал и спросил у поднявшихся шоферов:
— Вы на север или на юг?
— На север. А тебе куда?
— Да мне на юг, в Мирный.
— Так выйди на зимник, тебя любой подхватит.
— Тоже правильно.
Рубинчик надел свой тяжелый полушубок и завязал тесемки меховой шапки, еще надеясь, что все-таки появится эта Таня — он никогда не уезжал из командировок, не найдя новую диву, и ему было странно ретироваться сейчас, когда эта Таня была так близко, рядом. Но тут толстая повариха вышла из-за стойки с метлой и шваброй, чтобы начать уборку, и ему не оставалось ничего иного, как пойти за шоферами на выход. Толкнув наружную дверь, он оказался на улице, на обжигающем легкие морозе, и сразу почувствовал себя усталым, разочарованным, невыспавшимся. К чертовой матери эту тайгу, эти якутские алмазы и вообще всю эту заполярную экзотику! Хватит с него! Сейчас он с первым попутным грузовиком доедет до Мирного, возьмет в гостинице свою сумку и — в аэропорт, в Москву, в цивилизацию! К душу, к легкой одежде, к нормальной еде, к жене и детям…
— Вы уже уезжаете? — спросил в темноте тихий и низкий голос.
Он оглянулся. На утоптанном снегу зимника, в лунной тени от заснеженной лиственницы стояла невысокая плотная фигуpa в шапке-ушанке, темном меховом полушубке, ватных штанах и валенках. В этой фигуре было невозможно узнать тоненькую юную раздатчицу, и даже голос ее стал на морозе ниже тоном, но Рубинчик уже понял, что это она. Она!
— Да, — сказал он. — А вы тоже в Мирный?
— Нет, я гуляю. Я всегда после смены выхожу подышать тайгой. Вы любите тайгу?
— Да как вам сказать… — замялся он, чувствуя, как от мороза уже деревенеют щеки.
— А я люблю! Осенью тут рябчики гуляют, как на бульваре. А бурундуки музыку любят. Нет, правда! Я ухожу в тайгу с магнитофоном, включаю, и они идут за мной, открыто идут и слушают. Честное слово! А иногда я им свои песни пою.
— А вы пишете песни?
— Да. Хотите я вам спою?
— Здесь? — Он проводил взглядом пустой грузовик, промчавшийся мимо них на юг по зимнику.
— Нет, на таком морозе не споешь! — усмехнулась она. — Но я давно хочу показать их кому-то, кто понимает в стихах. У вас есть время? Как вас зовут?
— Иосиф.
— Красиво. Как Сталина. — Она свернула с зимника в тайгу и в полной темноте, под ветками разлапистых сосен, скрывших луну, стала углубляться в лесную чащу по только ей заметной тропе.
— Действительно, как Сталина, — идя за ней, удивился Рубинчик, ему это никогда не приходило в голову. — Но, вообще, это библейское имя. А куда мы идем?
— Тут близко, не бойтесь, — улыбнулся впереди ее голос. — Тут старая охотничья заимка есть. Там уже сто лет никто не живет, это мое открытие. И я там свою гитару держу и стихи. Я как чувствовала, что вы сегодня приедете, — с вечера там протопила. — Вдруг она повернулась к нему на узкой тропе, зорко глянула в его глаза: — А вы давно в Мирном?
— Пять дней. А что?
— Странно… Я пять дней там печь топлю… Между прочим, у вас сейчас щеки отмерзнут! Снегом потрите! А вообще, мы почти пришли.
Действительно, в нескольких шагах от них, под кроной гигантской таежной сосны темнело какое-то крохотное низкое сооружение — не то бревенчатый шалаш, не то по крышу утонувшая в снегу избушка. Вниз к ее входу вела выкопанная в снегу тропа, которая упиралась прямо в дверь, запертую деревянным засовом.
Нагнувшись, Таня осмотрела следы возле двери и усмехнулась:
— Соболя приходили и мишка. Я тут соболей морковкой подкармливаю, а медведю обидно, конечно.
Она сдвинула засов на двери и толкнула ее внутрь.
— Заходите! Сейчас я лампу зажгу. И снегу возьмите, щеки натереть, а то отморозите!
Он усмехнулся:
— «В стране их холод до того силен, что каждый из них выкапывает себе яму, на которую они приделывают деревянную крышу и на крышу накладывают землю. В такие жилища они поселяются всей семьей и, взяв дров и камней, разжигают огонь и раскаляют камни на огне докрасна…»
— Что вы сказали? — удивилась она.
— Это не я, это один арабский путешественник написал о русах в десятом веке, — ответил Рубинчик и пояснил: — Я по образованию историк.
Через несколько минут керосиновая лампа и сухие дрова, вспыхнувшие в кирпичной печи, осветили крохотную, с низким потолком комнатку с деревянными полками, связками лука и портретом Пушкина на бревенчатых стенах, с вытертой оленьей шкурой на полу, со сложенными в углу дровами, с чугунным котелком воды на той же печи, и саму Таню, сидящую на низкой дубовой лавке-полатях. Перебирая струны гитары, она негромко пела Рубинчику, сидящему в своем меховом полушубке на полу, на оленьей шкуре:
— Спасибо, Господи, за то, что я живуВ тайге, в глуши, в тиши лесной, оленьей!Какое это редкое везенье!Спасибо, Господи, за то, что я живу,Храню себя в смиреньи и терпеньиДо рокового дня и вдохновеньяХраню себя.В глуши.В тишиХраню.Не уроню,Клянусь, не уроню —До рокового в полночь вдохновенья…
Рубинчик слушал эту полупесню-полуречитатив и понимал, что это, конечно, не Бог весть какая поэзия, а подражание модным поэтам и бардам. Но доверительность, с которой пела ему Таня эти простые слова девичьей молитвы, наполнила его душу нежностью к ней. Словно какая-то нить протянулась от его души к ее душе и телу. И когда прозвучал и растаял последний аккорд, Рубинчик встал, шагнул к Тане, нагнулся к ее серым глазам и поцеловал ее в губы.
Она не отстранилась, а ее мягкие губы ответили ему чутким встречным движением.
Он закрыл глаза, слыша победный, как зов боевой трубы, всплеск бешеного вожделения в своих членах. Господи, спасибо Тебе! Спасибо Тебе за это таежное чудо, за это пульсирующее страстью белое тело, простертое в сполохах камина на оленьей шкуре, за скифские курганы ее груди и аркой изогнутую спину, за жадную беглость ее языка, хриплое дыхание экстаза и узкое соловьиное горло ее волшебной западни…
— Не спеши, дорогая, не спеши…
«Эти камни, раскаленные на огне, русы обливают водой, от чего распространяется пар, нагревающий жилье до того, что снимают даже одежды. В таком жилье остаются они до весны…»