Мельница находилась тогда под началом волостного крестьянского комитета взаимопомощи, кресткомом этим начальствовал однорукий Кузьма Тихомилов. Вообще после казни жены он в Романовке почти не жил. Сперва партизанил, после два года мотался по всей округе во главе продотряда. Зимой двадцать третьего, когда на обоз с зерном, мясом, свиным салом и мороженым молоком налетела какая-то банда, был снова тяжело ранен в голову, свалился в кусты и замерз бы там, если бы не сынишка Степка да не Данила Афанасьев, неотлучно сопровождавшие его повсюду. Продуктовый обоз из шести тяжело груженных саней тогда удалось отстоять и пригнать в волость, и только там, когда запаленные лошади остановились, обнаружили, что ни на одной из подвод Кузьмы Тихомилова нет. Ни слова не говоря, Данила Афанасьев вскочил на свежего коня, двенадцатилетний теперь уже Степка — на другого и помчались к месту стычки с бандитской шайкой. Там и нашли полузамерзшего своего отца и командира, лежавшего в заснеженных кустах. Придя в себя, он сказал:
— Неужто все сволота Ловыгин гуляет? Сасония Пилюгина остудили, а этот все не успокоится.
— Не должно, чтоб он, — засомневался Данила. — Он и при Колчаке трусливо поджимал хвост.
— Молокосос! — рассердился Тихомилов. — А я кишкой чую — не с Пилюгиным мы дрались, а с Ловыгиным. Да хитер был, как старый лис. Ну, я его выслежу!
Но выследить Ловыгина, отца Федотьи, что была женой Сасония Пилюгина, не удалось ни тогда, ни после. Федотья, настоявшая похоронить своего мужа в его родной деревне, в Романовке, а сама после гражданской жившая безвыездно в Березовке, в большом отцовском доме, на допросы об отце говорила:
— Откуда я знаю, где он? Тут жил, покуда вы с шашками по холмам скакали, пущай, грит, скакают, доскакаются… — И начинала размазывать слезы по худым щекам. — А после и сгинул. Утром встала — а его кровать остыла. Может, от вас сбежал со страху, а может, сами вы его и вытянули тайком с постели… Оставили меня с дитем несмышленым!
— Ты не ври, Федотья! — пробовал было Кузьма проявить строгость. — И не пускай мне тут длинные сопли. Где он таится? А не то…
— А вы поищите! — зверела Федотья. — Че грозишь, пес однорукий? Мужика вы моего убили, мельню отобрали. Кабак давным-давно перестал быть, постоялый двор тожеть… Ну, кони ишо есть у меня, хлеб сею, батраков держу — так это вашим законом дозволяется, все они в вашем батрачкоме записаны. Налоги я плачу полностью. Значит, и не пужай, а то обмараюся.
— Ну, гляди! Поймаем его, тогда и вправду накладешь. Уж наведем с тебя спрос. За укрывательство бандита.
— Ишь ты! — уперев руки в бока, выставлялась Федотья. — Натянул кожанку — и грозишь! Не за укрывательство спрос хошь навести, а за вонючку свою. Да я-то при чем? Жену твою Сасоний убил. Он — ее, а вы — его. В расчете, значит. Начисто искрошили друг дружку люди, господи, где ж ты?!
Пожар на бывшем Пилюгинском хуторе возник не сам собой. Глухой и душной июльской ночью из холмов бесшумно вышли какие-то люди, из больших бидонов щедро облили керосином и без того пересохшие за лето мельницу, каждый амбар, каждый барак и подожгли. Сколько было этих людей — неизвестно. Пустых бидонов потом насчитали больше дюжины. Если каждый нес по два бидона, значит, поджигателей было человек шесть-семь. Постройки взялись все разом, небо окрасилось ярким заревом, закачалось, будто там, наверху, полоскалось кровавое, невиданных размеров полотнище. Бараки тогда пустовали, лишь в одном жил Андрон с женой да двое холостых парней, выделенные обществом для обслуживания мельницы. Они едва успели вывалиться в окошки из пылающего костром барака, причем у жены Андрона затрещали и вспыхнули разлохмаченные во сне волосы, она, пронзительно завыв, горящей головешкой покатилась по земле, Андрон метнулся к ней, сорвав на ходу исподнюю рубаху, обмотал ею горящую голову жены, чтоб затушить огонь. Огонь затушил, но когда размотал обгоревшую рубашку, волосяной пепел стал комьями падать с ее дымящейся головы вместе с лохмотьями кожи.
— Сердешная… Глаза-то видят?! Видят?
Она моргнула вспухшими, без ресниц, веками раз-другой.
— Вижу вроде маленько. Ох, да все одно смертынька…
— Ничего, ничего… Бог-то милостив, может.
И он, подхватив жену под мышки, пятясь задом, поволок ее прочь с освещенного пожаром места в темноту.
Поджигатели не имели, видно, задачи убить находящихся при мельнице людей, подпалив постройки, сгинули во тьме так же бесшумно, как и подкрались, оставив только пустые бидоны да следы сапог на пыльной земле. Кузьма Тихомилов, прискакавший утром на хутор, оглядел эти следы, кучи дымящихся еще головешек, сказал угрюмо:
— Ловыгина рук дело. В какой же щелке он таился, ящер, а? Ишь, как попрощался.
— Это как попрощался?
— Неделю назад Федотья, дочь его, исчезла из Березовки. Вместе с сыном. Дом бросила, скотину — все! Как без скотины-то, без домашности всякой? Чем жить, где-нито? Значит, вместе с отцом смоталась. А тот награбил уж за гражданскую.
— Во-он чего-о! — протянул Андрон.
Кузьма посидел молча на старом жернове, валявшемся на дворе бывшей мельницы, молча выкурил две самокрутки одну за другой, разогнулся и сказал со вздохом:
— Ладно… Колхоз будем в Романовке делать. Артелью жить. А тут мы новую мельницу поставим, колхозную.
В артель романовские мужики и бабы сошлись в начале нового года, сошлись без особых сомнений и опасений, авторитет Кузьмы Тихомилова тут сделал свое дело. Весной дружно и щедро отсеялись, осенью собрали добрый урожай, все были с хлебом.
И пошла жизнь дальше, снега и вьюги все глуше заметывали прошлое кровавое время, вешние воды и память о нем замывали все глубже.
* * *
… Через месяц стало известно, что за убийство Пилюгина Мишуху Афанасьева осудили на восемь лет, что такой небольшой срок ему дали еще по малолетству и по малолетству же отправили не в тюрьму, а в исправительную колонию для несовершеннолетних преступников.
На суде Катя Афанасьева не была, сперва все собиралась поехать, а в день начала суда нервы ее не выдержали, она свалилась опять пластом. На суде были дед Андрон и хромоногий кузнец Макеев, со дня убийства Пилюгина находившийся, к удивлению всех, в полной трезвости. Они-то и привезли все эти известия, рассказали Кате, что Мишуха на вопросы судьи о причинах убийства Пилюгина твердил одно: «Донька у нас помирала… А Пилюгин подводу не давал, чтоб в больницу ее свезти…»
— Как же он теперь там будет, Мишенька? — всхлипывала Катя. — Ворье же одно там, спортят его…
— Не, не поддасться. Он на суде-то открылся… больше, чем за всю жизнь, — сказал дед Андрон с такой серьезностью, будто Мишуха был ему ровесником и бок о бок они прожили целый век.
— Как открылся? Чем? — подняла Катя измученные, мокрые глаза.
— Дык, передайте, грит, Кате, что все я вынесу… И ничего со мной не случится. А скоро, мол… — На этом месте кузнец Макеев неловко кашлянул, зажал рот черной от угольной пыли и железной окалины ладонью, покачнулся, переступив с ноги на ногу, половицы под ним скрипнули. И этот кашель, этот скрип будто смутили деда Андрона, он почему-то заюлил глазами, растерянно выронил еще три слова: — Скоро того, мол…
Темные зрачки Катиных глаз дрогнули, она требовательно спросила:
— Чего — того? И чего — скоро? Ну?
— Дык… Скоро, мол, сказал Мишка, батя с войны придет… и дядя Степан, — вытягивал из себя слова Андрон, стараясь не глядеть на нее. — А там, грит, и я отсижу и вернусь.
— Скоро… — выдохнула Катя.
— Дык, Катерина! Война-то к концу катит. Не слухаешь по радио, что ли? — воскликнул дед Андрон строго, будто уличая и осуждая Катю за незнание важных и очевидных вещей. — Наши-то вон уж куда зашли, за какие рубежи! И в полячью землю, и в эту, как ее…
— В румынскую, — подсказал кузнец.
— Ага, ага, — кивнул старик белой головой. — И в других местах, во многих, на край нашего государства немца отогнали. Вот, сказал Мишка, соберемся все и заживем!
Но чем воодушевленнее говорил старик, тем все отчетливее слышала Катя в его словах какую-то фальшь, все более в груди ее что-то каменело. Вопросительно сдвинув брови, она повернулась к кузнецу. И тот тоже задергал глазами, пытаясь куда-нибудь деть их, да было некуда, и он промолвил:
— Все так, Катерина. А покудова, Катерина… уж как-нибудь. Я вот зарок дал… насчет самогонки-то проклятой.
— А чего мне твой зарок?
— Оно конечно. Тебе-то что… — Кузнец опять потоптался на скрипучих половицах. И непонятно к чему прибавил: — Мишуха-то был уже работник. А теперь четыре рта на тебя одну. — И он кивнул на забившихся во все углы ребятишек. — А что на трудодни-то дают? Ничего не дают…
Катя тяжело, будто ноги перестали ее держать, опустилась на крашенную синей краской табуретку, уронила на колени руки. День закатывался, низкое солнце еще доставало до окошек, жидкие лучи обливали ее худые плечи, обтянутые поблекшей кофточкой.