Лестница в бездну уже готова к своему второму повороту — вот уже смутно виден свет откуда-то сбоку, вот уже слышно вылетевшее из него тихое эхо чьих-то одиноких шагов… Мы с читателем досыта, а может быть, до тошноты насладились донельзя унылым и удручающим видом первого, абстрактного героя моей книги, европейской психической матрицы (все-таки не полностью тождественной человечеству, даже нынешнему), с разных сторон рассмотрев его причины, сущность, важнейшие проявления и неприглядные перспективы. Его бледный, плоский и угрюмый лик, его вылезшие из орбит, пустые, воспаленные и бегающие глаза, низкий лоб, сальные, пухлые губы и вздернутый нос, его горячая и жалкая любовь к себе вызвали в нас холодное презрение, понимание и жалость. Теперь читатель, возможно, поймет подлинный смысл посвящения к этой книге.
Тяжело вздохнув, мы с облегчением отвернемся от него (правда, он все же по необходимости останется в нашей памяти как отрицательный коррелят, как ее злокачественная опухоль), чтобы всмотреться во второго нашего главного героя, человека Ницше, который — строго по закону драматического жанра — должен быть, конечно, прямым супостатом первого, его полной противоположностью во всем, который сознательно сделал себя таким. Насладимся же и ужаснемся зрелищем жестокой борьбы, войны на уничтожение, которую второй так безнадежно, так обреченно повел против первого, и ее великолепного огненно-трагического исхода…
Поворот II. Ницше contra matricem
— Какие это были дебри! И какое счастье,
что мы с вами не заблудились
и не были растерзаны дикими зверями.
Лоренс Стерн
…Ночи позднего лета! Ночи, когда чистое черное небо живет такой глубокой, сильной жизнью, что, кажется, и самая чернота его набухла и роится неисчислимыми и незримыми существами; такой сильной внутренней жизнью, что под нею стихает и никнет крепкая, тугая жизнь земли… А в верхней тьме все бродят светы… Здесь, в моей комнате, тишина и сумрак по углам; огонь свечи недвижен и глубок; раскрытые книги терпеливо ждут моих мыслей, но уставшие от ожидания греческие буковки уже расплываются и тают. Эта, нижняя тьма облепила со всех сторон, и витают, витают вокруг моего огня нежные молчаливые пришельцы, рыжеватые мотыльки и бледно-изумрудная, полупрозрачная маленькая ночница. Вот, вспыхнув с легким треском, упала, изуродованная легкая танцовщица. Разве я хотел этого? Разве огонь хотел этого? Больно сгореть в огне; но больнее свече сгорать, жертвуя тьме, что холодно глотает тепло и свет. А свеча иначе не может, не может иначе и ночная бабочка. Значит, это их судьба? Значит, это любовь? К боли, к яду — если жизнь есть боль от пресуществления тела в свет и боль раненных светом глаз? Если боль — неизбежная и прекрасная цена за любовь, за попытку любить… Как хорошо! Теперь мой огонь становится жидким, текучим, и начинает звучать чудная, глубокая музыка света, тьмы и боли…
Почему бы мне не побыть немного автором своего героя, но не так, будто я его сочинил «из ничего», а так, как дорисовывают известный, уже явный, но не до конца отделившийся от темного фона образ? Почему бы не начать разговор о Ницше с музыки, пусть словесной, смысловой, — почему не задать здесь тон, который будет сопровождать нас, пока мы следуем за Ницше по ближайшим уровням лестницы в бездну? (Признаюсь в скобках: откровенно и намеренно я наврал лишь в одной, нужной мне здесь детали — свечами для работы он вряд ли много пользовался; к тому времени, когда он жил, уже довольно давно были в ходу комфортные масляные лампы. Распространенной метафорой свечи и бабочки доводилось пользоваться и мне самому, но в отличие от Ницше я никогда не видел своими глазами, как haetera esmeralda или иное красивое насекомое сжигает крылышки в пламени. — Нет, не могу, люблю скобки, сии тенистые места текста, под легкой сенью которых так приятно бывает укрыться от яркого, слепящего света иным дополнительным, уточняющим или еще полупризрачным мыслям, оттенкам мыслей, их нежным отзвукам, эху. Хороши и глубокие, укромные, вместительные подвалы сносок с их подмигивающими огоньками, куда так удобно выносить то, что не очень укладывается в строку, что портит ритм, сбивает дыхание, но все-таки должно быть где-то рядом, под рукой, — или озорные излишки воображения и мысли. А эти чудные гроздья астерисков! Они, словно скромные, ничего не говорящие вывески, делят на внятные участки те слишком длинные улицы, по которым не спеша идет читатель, чтобы когда-нибудь, может быть, свернуть в другие…)
Нам предстоит выяснить многое о нашем одиноком герое. Когда я говорю выяснить, это не значит — просто проследить его мысли и изложить их другими словами. Правда, некоторые из этих мыслей я все же воспроизведу, без этого не обойтись. Но мое главное дело — показать его войну с матрицей так, как эта война видна сейчас только мне, как она не была видна даже ему самому, и попробовать разгадать тайну его личности — а заодно тайну и смысл еще неясного исхода его битвы. Мне придется сталкивать Ницше с матрицей не только в его, но и в моем понимании — дело от этого усложнится, но и, надеюсь, станет только более интересным. К тому же, рассуждая о матрице выше, я нарочно не упомянул о некоторых деталях, сказать о которых мне показалось более уместным там, где речь пойдет о соответствующих им близких или, наоборот, далеких точках зрения Ницше. Так что фактически на двух ближайших поворотах нашей лестницы будут взаимодействовать три компонента — две стороны учения Ницше, положительная и критическая, и наш абстрактный, уже известный читателю герой.
Уровень 6. Ницше обнаруживает матрицу и ее альтернативу в древности
Кстати, хотя бы тут, на шестом уровне лестницы, я должен все-таки сказать наконец: одна из главнейших целей этой книги — показать, что, во-первых, европейскую психическую матрицу, которую я здесь изобразил, Ницше более или менее верно (разумеется, на мой взгляд) ощущал, переживал, чувствовал и познавал в качестве тупикового, ложного и опасного пути человечества на протяжении всей своей творческой жизни. Во-вторых — что он сумел найти и выразить некоторые важные черты альтернативного ей мироощущения (которые я описываю здесь как нематрицу). В-третьих — что матрица (какой он ее знал) стала для него не просто всеобщим, но и личным врагом, войне с которым он посвятил всю свою жизнь, почему я и называю его позицию антиматричной. И во всем этом он был первым, наиболее прозорливым и сильным воином познания и жизни. Наконец, в-четвертых — что ницшевское познание матрицы и война с нею так и не были всерьез распознаны европейцами, равно как не был распознан и завершающий акт этой войны, и в этом смысле она закончилась почти безрезультатно.
Начну с последнего — и очень быстро закончу эту тему немногими, но вполне достаточными замечаниями: что шла война, поняли, кажется, все; некоторые разглядели отдельных солдат и даже соединения из войск противника Ницше. Но как зовут полководца, какими силами он располагал, какие силы выставил против него одинокий мыслитель, как шло сражение, иными словами, полная картина события — все это так и осталось в неизвестности. Складывается впечатление, что до европейцев (да и до остальных тоже) доносился только более или менее слитный шум сражения, отдаленные звуки выстрелов и грандиозных взрывов, отчаянные вопли и стоны, а виднелся только самый край поля боя с несколькими окровавленными жертвами; все это скромное зрелище было пышно украшено зарницами эффектных вспышек и гигантскими клубами дыма. Да, здесь произошло что-то очень значительное для европейской, а может быть, и человеческой культуры — вот, в сущности, и все, что они увидели и услышали.
Для одних зрителей все дело сводилось к тому, что врагом Ницше было христианство, для других — мораль, для третьих — все традиционное в культуре, еще для других — «западная метафизика» или хотя бы отдельные привычки философского мышления или мышления вообще. Наконец, существовали, существуют и, наверное, будут существовать такие, чье воображение было поражено и пленено ницшевскими кнутами и пряниками— концептами вечного возвращения и воли к власти (я еще вернусь мыслью к этим воспитательным орудиям).
Несколько больше толку от тех, кто, как некоторые представители sapientiae gallinae— простите, правильно, конечно, gallicae, — понял, что Ницше предложил какую-то новую, чуть ли не деконструктивную (уж не знаю точно, что это такое) стратегию бытия, и от тех, кто вслед за Томасом Манном видели в нем «драконобойцу эпохи». Это прозвучало, конечно, довольно красиво, но слишком уж неопределенно, а потому в целом бесплодно. Да, конечно, — драконобойца, но, во-первых, спрашивается: пострадал ли в столкновении дракон (на мой взгляд, нисколько не пострадал)? А во-вторых, этим драконом была не «эпоха» (а уж тем более не «бюргерская» эпоха), но целая цивилизация, европейский склад жизни, весь ее душевный и мыслительный мир.