Наконец, у воли к власти есть еще один аспект — мало заметный, потому что едва намеченный Ницше[10]. Эта тема иногда ответвляется от более заметной и привычной европейскому читателю темы присвоения, которую наш мыслитель реализует по большей части на биологическом и политическом уровнях. А я говорю о когнитивном, или, лучше, познавательном присвоении у Ницше: в перспективе(созидаемой, как мы уже знаем, именно волей к власти) возможно такое познавательное обращение и бескорыстное превращение всего чуждого в свое, своего рода когнитивный «захват» мира без его порабощения. Это — обращение иллюзии в реальность, ведь познавательное освоение обогащает психику, создавая новые возможности восприятия, новые перспективы.
Не знаю, как читатель, а я могу понять все это только как обращение к забвенному европейцами бессознательному и к никогда не забывавшему о нем нематричному складу психики, жизни. Убедил ли я читателя в том, что Ницше тогда открыл для себя именно матричный и нематричный способы существования, губительность и ценность того и другого для жизни и, хотя бы в общих чертах, их историческую динамику в европейской цивилизации? Если еще нет, то постараюсь сделать это на следующих уровнях того поворота лестницы, по которому мы сейчас движемся.
Уровень 7. Матричная Европа глазами Ницше
Теперь, когда мы знаем первый важный и вполне одинокий шаг Ницше в познании матрицы, не так уж трудно будет понять по его сочинениям, какими были его следующие шаги — и почему они были такими. Он почти сразу обнаружил двоякий корень европейской цивилизации и ее духа (так и хочется причислить это обнаружение к случаям ясновидения). Его неудержимо повлекло дальше — и он очень критическим и одновременно оценивающим взглядом принялся следить, как один из этих корней, нечистый, выходит из-под земли, образует слишком прямой и, по сути, слабый ствол, как этот ствол жадно тянется вверх, как выпускает ветки, обрастает листьями и дает наконец ядовитые плоды, в то время как другой, чистый, так и остается под почвой и как будто бы все больше чахнет.
Здесь, на этом уровне лестницы, я отчетливо различаю в более чем столетней пыли хорошо сохранившиеся и, в сущности, нетронутые следы ницшевской души: вот она в задумчивости походила туда-сюда, вот постояла на месте… и наконец решилась. Следующим шагом, конечно, было бы прощупать общедоступные инструменты, чтобы выяснить, пригодны ли они для познания матрицы[1]. Такими исследовательскими инструментами были «всеобщая» история и цвет европейской культуры и образованности. «Несвоевременные рассмотрения» и стали, я думаю, для Ницше этим прощупываньем.
Еще я думаю, что второй, более глубокий слой его полифонического мышления, полного музыкальных чудес вроде «ракоходных» обращений темы, многообразных и неожиданных сплетений и скрещений, нес в себе пока не сформулированные вопросы «Что с этим делать, как с этим совладать? Может быть, все дело в нашей исторической науке и в нашем образовании?», а еще глубже уже начинала зреть педагогико-терапевтическая позиция Ницше по отношению к европейской цивилизации — та позиция, которая позже станет для него вполне осознанной. И, наконец, в самой глубине можно различить личностную стихию, стихию ницшевского самостановления (эта многослойность свойственна вообще всем книгам мыслителя) — ту самую, что из басовой партии или темы его творчества и жизни (а это одно и то же) будет постепенно становиться верхней, хорошо различимой, а в конце и единственной: закончив ее, наш герой перейдет уже в полностью безличную стихию своей жизни. Эта тема будет подниматься среди всех прочих тем все выше и в конце концов станет единственной не только в книге (или партитуре) жизни Ницше, но и в посвященной ему части моей собственной книги.
Что же касается «Несвоевременных», то никто, надеюсь, не удивится тому, что Ницше в них напрочь отвергает и историческую науку, и образование, во втором из этих своих «Рассмотрений» пользуясь коротким и исчерпывающим (с уже известной читателю точки зрения) доводом: объективность историков заключает в себе «некоторую долю иллюзии», потому что совершенно неличностна и мыслит себе человеческую деятельность и «ход вещей», якобы втайне, но неудержимо и притом разумно ее направляющий, розными, в то время как на самом деле никакой противоположности между ними нет. Этот историцизм и это «образованчество» губительны для жизни и т. д.[2]Им он противопоставляет художественный подход к истории, предполагающий творчество будущего в виде «идеала» (уже в следующей своей книге Ницше вычеркнет это слово и стоящее за ним понятие из собственного лексикона и сделает его предметом исследования, критики и издевательств, а на освободившееся место позже возьмет другое — «ценность»).
Но что же культура и ее высшие ценности? Ницше указывает на Шопенгауэра и Вагнера, каждому посвящая по «рассмотрению», и хотя ясной интуиции культуры у него еще нет, все-таки понятно одно: он видит и выделяет в ней пока воспитательное начало. Чтобы лучше понять смысл этой «четвероякой» книги, посмотрим, как Ницше сам судил о ней в своей автобиографии «Се человек». Там он говорит, что, обсуждая «несвоевременные типы» — Шопенгауэра и Вагнера, он имел в виду на самом деле «одним словом — Ницше», а тема «Шопенгауэр как воспитатель» несла в себе, в сущности, свою противоположность — «Ницше как воспитатель»[3]. Какого рода могла быть и была тогдашняя его педагогика, видно как раз из второго «Несвоевременного», где автор прямо обращается к учащейся молодежи, да и, видимо, к преподавателям, с призывами стать лицом к жизни и к будущему, отвернувшись от теории и от прошлого.
А в басу, еще не осознаваемо для композитора, звучит тема, которую он сам расслышит только потом; так, верно, иногда бывает и в музыке звуков, а уж в музыке всякой сложной и творческой жизни — как правило: это смутное, пока невыразимое ощущение себя как задания; выжидание готовности к нему на расстоянии, где можно и нужно «побыть многим и на многих местах, чтобы суметь сделаться единым— чтобы суметь прийти к единому». В данном случае Ницше «пришлось побыть даже ученым» (цитирую из самого конца соответствующей главки книги «Се человек»; курсивы автора).
Читатель, друг, вперед! Нас ждут куда более интересные вещи, чем немецкое образование 19-го столетия и тогдашняя историческая наука, пусть даже глазами Ницше! Эти глаза усмотрели еще многое другое, заглянули гораздо глубже, в пропасти и высоты, которые и не снились «нашим мудрецам» — историкам и философам.
Итак, признав европейскую историческую науку и гуманитарные дисциплины вообще, в том числе свою собственную, непригодными для исследования поразившей Европу беды (а заодно для жизни в целом), Ницше должен был, разумеется, искать другие, более пригодные. Этим поиском (в верхнем голосе) стала его следующая книга — «Человеческое, слишком человеческое». Здесь можно услышать звуки разного достоинства — и фальшивые, и верные. Фальшивой оказалась надежда на «физиологию, медицину и естественные науки» как на противовес истории и филологии — со свирепым энтузиазмом пытался он использовать их в познании, наперед сильно повысив их ценность. Может, правда, сложиться впечатление, что ему удалось хотя бы подорвать с их помощью доверие к идеалам, но это впечатление ложное: «естественнонаучные» доводы Ницше оставались тут пустой риторикой и даже, в сущности, позой[4], а именно позитивистской. Настоящих результатов он добивался не на таком пути (которым, кстати, хаживали тогда многие, а ему предстоял свой, совершенно одинокий путь) — и, понимая это, постепенно все больше разочаровывался в своем позитивизме.
Отношение к естествознанию — пожалуй, единственный пункт, в котором Ницше до самого конца проявлял какую-то на первый взгляд странную нерешительность. Естественные науки для него (в поздних работах) — предмет самой жесткой и суровой критики, и это вполне понятно: ведь именно для них причинно-следственный принцип есть единственно возможный способ «объективного познания», а для Ницше и первый, и второе, как известно, суть ужасные иллюзии, только ослабляющие и разрушающие жизнь. Но еще в «Антихристианине» (гл. 59) он восхваляет науку, в лице которой «наследие античности пропало даром». Эту его нерешительность можно понять, если принять во внимание то, о чем речь у нас еще впереди, — стратегию его борьбы с матрицей, педагогику «широкого размаха». В ницшевской стратегии практичное и позитивное естествознание выполняло роль противовеса теоретичному и нигилистическому христианству. Вероятно, Ницше казалось, что в его войне хороши все средства, в том числе и ложь как возможность использовать одну иллюзию (иллюзию посюстороннего всемогущества и знания, менее вредную) против другой (зловреднейшей, иллюзии потустороннего всемогущества и человеческой слабости даже в знании).