Оказавшись в моей комнате, Ким поразился скудности обстановки и спросил на своем очаровательном ломаном английском, может ли воспользоваться «туаретом», что я для себя перевел как «туалет». Я сообщил ему, что такового моему номеру не полагается, а ближайший ватерклозет — общий для двух этажей — расположен на лестничной площадке. Правда, сказал я ему с бешено колотящимся сердцем, он может воспользоваться раковиной в комнате, как я обычно и поступал. Ким хихикнул и тут же расстегнул пуговицы ширинки (сообщив мне, что «морния — это не эрегантно»), потом повернулся ко мне спиной и пустил холодную воду. Сначала, похоже, ничего не произошло. Ким снова хихикнул.
— Не поручается. На пубрике трудно, — вздохнул он, оборачиваясь ко мне с белозубой улыбкой.
Я больше не колебался. Подойдя к нему сзади, я взглянул на его вялый член, зажатый между большим и указательным пальцами, как шарик, который забыли надуть, и сказал (хоть и догадывался, что Ким не поймет):
— Мамочке не помочь?
Обхватив собственными пальцами основание члена Кима, я встряхнул его. Ничего. Я встряхнул сильнее. Снова ничего. Тогда левой рукой я отвернул кран на полную мощность, и неожиданно, блестя, как роса, хлынула моча — я чувствовал ее ток через тоненький шланг, его милый маленький шланг, — и Ким радостно засмеялся. Закончив, он сказал мне:
— Поградь его. — Так что я принялся гладить и гладил до тех пор, пока вялость не сменилась под моими осторожными пальцами напряжением.
Ким оставался в моей комнате до двух часов ночи и выскользнул, сумев не привлечь внимания ночного портье, — по крайней мере мадам Мюллер претензий мне не предъявила. Все время, что он провел со мной, Ким просто не мог удержаться — как случается с мальчишками его возраста, что геями, что нет, — чтобы не играть со своим членом, тянуть его и теребить, словно четки. Но ведь что на свете, как не пенис, свой или чужой, дает столь немедленное и длительное ощущение удовлетворения при одном прикосновении? Я помню, что подумал тогда: если бы Бог не имел в виду, что мальчишки будут играть со своими гениталиями, он не дал бы им руки как раз такой длины, чтобы дотянуться до промежности. Член — одно из чудес света; да что я говорю — это самое главное чудо света, — и мало что в мире может сравниться по чудовищной несправедливости с тем, что существуют миллионы и миллионы членов («миллионы и миллионы членов» — что может сравниться с этим божественным словосочетанием?), которые видит Бог, этот везучий всевидящий тип, но из которых мне суждено увидеть жалкую часть. Это тем более несправедливо, что наверняка в близком или отдаленном будущем наступит время, когда с изобретением какой-нибудь невообразимой пока что технологии каждый получит по крайней мере виртуальный доступ к гениталиям любого другого человека и станет с жалостью и удивлением оглядываться на невежественный двадцатый век как на век невероятных сексуальных лишений. Я вспомнил слова советского поэта-диссидента Андрея Вознесенского: говоря о ком-то из особенно реакционных членов тогдашнего Политбюро, он сказал — цитирую по памяти, — что их лица так отвратительны, что их лучше прятать в штанах. В то время так пошутить на публике требовало немалого мужества, не говоря уже об остроумии, но, боже мой, какое же это оскорбление самому таинственному предмету в мире! Этот метафорический, метаморфный член, смуглый, пахнущий мускусом мускул, этот желудь, скрывающий в себе могучий дуб, этот двусмысленный объект, одновременно комичный и величественный, который был бы мерзким уродством, если бы торчал из подмышки или, скажем, ноздри, но который на своем месте, на предназначенном ему месте, образует такой завораживающий треугольник с ногами и делает мужскую наготу настолько более интересной, настолько более непредсказуемой, чем женская! (Мужчина может мысленно раздеть женщину, но как, хотя бы с минимальной надеждой угадать, что скрывает выпуклость в его штанах, может женщина мысленно раздеть мужчину?) Скрывать лучшее произведение Бога под одеждой? Будь я всемирным диктатором, я осудил бы на смертную казнь любого, кто спрятал бы свой член в штанах! Я сделал бы обязательным для всех мужчин и мальчиков на планете, для всех неисчислимых миллионов, включая Вознесенского, подставлять свой голый пенис ветру! Я бы…
Баста! Все, что я хотел сказать этим гимном пенису, этим последним словом собственного члена, этим последним «ура» моему либидо, — всего лишь констатация того, что я мог бы провести всю ночь, шаля с членом Кима: тот хоть и был небольшим, но зато очаровательно пухленьким и резвым; у меня не возникло ни малейшего желания перейти к более решительным действиям. Так что отчасти из-за сноровки Кима, но главным образом из опасения испортить — если я предложу более тесный контакт — то, что по сравнению с предыдущими разочарованиями выглядело почти идиллией (именно так я теперь об этом думаю), я их и не предпринял. Я не трахал Кима. Он не трахал меня. Мы не занимались оральным сексом. Я только, как ящерица, касался языком его сладких, сладких яичек и попросил его сесть толстенькой смуглой задницей мне на нос (удовлетворив тем самым мою старую мечту). Все это, впрочем, тут же привело меня к семяизвержению: как всегда, мое тело поторопилось, и Ким уже не смог бы сделать мне феллатио.
Часть 7
Я настолько был на высоте блаженства (если позволительно так сказать, я нашел азиатские члены определенно предпочтительнее европейских), что мне даже не пришло в голову побеспокоиться: не желает ли Ким более энергичных объятий, тем более что он вроде бы тоже получал удовольствие от наших сдержанных подростковых игр (хотя, может быть, и не такое, как я). Однако, когда Ким начал одеваться — около двух часов ночи, как я уже говорил, — он искоса взглянул на меня и сказал, почти слово в слово, то же самое, что давным-давно сказала мне Карла: «Ну и чудной ты парень, Гидеон». Когда я вытаращил на него глаза, не зная, обижаться на это или нет, Ким пояснил: «Ты рюбишь Бемби-секс». Потом он поцеловал меня в губы, отпер дверь и выскользнул из комнаты. На следующий день он должен был улетать обратно в Японию, и больше мы не виделись.
Бемби-секс? Так, значит, и Кима я разочаровал? После его ухода, перебирая в уме события этой ночи и смакуя самые приятные моменты, я, хоть и не мог представить, чтобы Бемби проделал все то, что проделали мы, все же должен был признать: я снова подвел своего партнера. На этот раз я не мог бы притвориться, будто неуверенность грызла меня так же безжалостно, как это часто случалось в прошлом, и в постель я отправился в меньшей эйфории, чем ожидал. Тучка не больше, чем мальчишеский пенис, бросила тень нато, что я надеялся сохранить как свое самое драгоценное воспоминание, и я поклялся себе, что в следующий же раз по-настоящему потеряю, а не просто замаскирую, свою обременительную невинность.
Следующим оказался Матиас, студент-математик из Швейцарии, очень высокий — больше шести футов ростом — с красивым и умным лицом, хотя и не вполне в моем вкусе. Мы с ним разговорились, стоя в очереди в обшарпанный кинотеатр, где показывали «фильмы для избранных», потом сели на соседние места, а после сеанса отправились вместе выпить.
Он был странный, этот Матиас, и я вполне был бы готов махнуть рукой на секс, к которому дело явно шло — данная тема возникла еще в нашем разговоре в очереди, — если бы сам Матиас не оказался столь настойчив. Он, впрочем, держал себя с раздражающей важностью, что, как мне казалось, шло вразрез с явно проявляемым в мой адрес вожделением. В кафе, куда мы зашли выпить, он даже ни разу не улыбнулся в ответ на мои шутки. Раза три или четыре он вдруг по-французски задавал мне вопросы, которые в лучшем случае имели весьма отдаленное касательство к теме нашего разговора: «Как тебе кажется, был Томас Алва Эдисон[105] гомосексуалом?», или «Не встречалось ли мне твое лицо на обложке книги издательства «Пингвин»?» (имя писателя, с которым он меня спутал, Матиас так и не смог вспомнить), или «Тебе нравятся динозавры?»; в ответ на это я только беспомощно пробормотал, что динозавры мне как-то без разницы. Более того, задавал эти вопросы он, полуотвернувшись от меня, так что они повисали в воздухе, как звонки телефона, на которые некому ответить; не могу даже сказать, будто был стопроцентно уверен, что они адресованы мне.
Примерно через час, прогулявшись по омытым дождем улицам (дождь начался, как только мы вошли в кафе, и кончился как раз перед тем, как мы из него вышли, словно горничная в отеле, услужливо застилающая постель, пока постоялец завтракает), мы добрались до дома Матиаса на рю де Лестрапаж. Я немедленно поинтересовался, как сделал в «Вольтере» Ким, могу ли воспользоваться туалетом. Оказалось, что здесь уборная — тоже общая, в конце того же длинного коридора, где находилась студия Матиаса. Уже выходя в коридор, я услышал его вопрос: