– Ты же умница, Женя, – укорял своего друга Алексей, узнав о дуэли, – неужели ты будешь драться с этим шибздиком? Плюнь! Он же вообще не человек.
– Меня вынуждают, – оправдывался Женя, – ты бы ему это сказал!
Кстати, в субботу предстоял школьный вечер, где должны были выступить оба поэта. Толя обещал в случае отказа от дуэли сделать на этом вечере такое заявление, после которого Жене только и останется перейти в другую школу.
Коли, как обычно, на занятиях не было. Когда мы пришли, он сидел на веранде, читая книгу и покручивая ручку своей скрипучей кофемолки. Он выслушал нас, не переставая крутить ручку и оглядывая нас своими разумно-лихорадочными черными глазами. Потом он сказал:
– Эпиграмма прекрасная. К сожалению, по этикету, принятому у французов, она может быть поводом для дуэли. Условие драться до третьей крови вообще безграмотно. Дерутся или до первой крови, или до смерти одного из противников. Ты, Витя, мог бы об этом знать как дворянин. Так что смело отвергайте это условие.
Кстати, античный мир вообще не знал, что такое дуэль. В те времена только государство могло отнять честь у человека. Сдается мне, что мы вернулись в античность, Джугашвили отнял у нас честь. Но, серьезно говоря, так оно и было. В Афинах Крат, получив по морде, привесил к месту фингала дощечку с надписью – «Это сделал Никодромос». Он ходил в таком виде по городу, и афиняне сочувствовали ему и возмущались хамством Никодромоса.
– А кто такой Крат? – спросил Алексей.
– Циник, – небрежно кивнул Коля, взглянув на Алексея, и продолжал:
– Сенека любил говорить…
– Если вы, светлейший князь, – обиделся Алексей, – встали сегодня не с той ноги, я могу удалиться.
С этим он встал, повернулся и пошел своей четкой, независимой походкой. Коля с трудом покинул античный мир и осознал, что случилось.
– Алексей, вернись! – закричал он и, бросив мельницу, кинулся за ним.
– И вскрикнул внезапно ужаленный князь, – не удержался Женя, несмотря на опечаленность предстоящими делами.
Коля догнал Алексея и, сумев его остановить, стал объяснять, что под циником он имел в виду не Алексея, а Крата, который был представителем философской школы циников, или киников, возникшей в Греции после Пелопоннесской войны.
– Что ж, я такой кретин, что не знаю о философах-циниках, – бормотал Алексей, возвращаясь вместе с Колей на веранду и голосом показывая, что другой на его месте и теперь мог бы обидеться, но он уж привык, – ты бы так по-человечески и сказал…
– Женя, – мимоходом бросил Коля, – твоя последняя острота – настоящая плоскодонка. Возможно, для кубанских плавней она и годится, но здесь, у нас на Черноморье, плоскодонки не проходят. Потрудись оснащать свои остроты килем… Так вот, Сенека говаривал: «Оскорбление не достигает мудреца». Но Толя не Сенека. Оскорбление достигло с соответствующей быстротой. Придется драться. Я не хочу принимать участие в этом зрелище черни. Но ты, Витя, будешь секундантом и отвечаешь мне за голову Жени.
– О, менш, – воскликнул Женя, – неужели дело может дойти до головы?
Я успокоил Женю и стал обучать его простейшим правилам защиты. От приемов атаки он с негодованием отказался.
Потом я, Женя и Алексей втроем пошли в спортзал.
Пока я доставал часы, Алексей и Женя наблюдали за спарринговыми боями.
– Лучше бы в перчатках, – задумчиво вздохнул Женя. Он понял, что в перчатках почти невозможно ухватиться за волосы противника.
– Поздно, – сказал я, и мы вышли.
– Умный человек, а пошел на поводу у этого идиота, – всю дорогу попрекал Женю Алексей, при этом сам вышагивая своей отчетливой походкой, как бы отсекая и отсекая от себя глупую навязчивость окружающего мира.
В парке нас уже ждали. Как только я перевернул песочные часы. Толя рванулся, как рыжий боевой петух. В первую минуту Женя растерялся и получил несколько ощутимых ударов. Но потом он его отбросил. Боясь, как бы в схватке не пострадали его волосы, Женя неожиданно правильно построил бой. Используя преимущество своих длинных рук, он брезгливыми ударами-толчками отбрасывал Толю, и тот уже никак не мог добраться до его лица.
После второго раунда они оба смертельно устали. К счастью, дело не дошло даже до первой крови. Уже обоим драться ужасно не хотелось, и тут хитрый хохол придумал выход.
– Хочешь, – сказал он Толе, вытянув ноги, – они сидели рядом на траве, – я на вечере в субботу прочту свою эпиграмму так:
«Девушки, Женя! – Музы вскричали и в чащу!Женя, блаженный, стоит. Снова в руках пустота».
– Конечно, – завопил наивный Толя, – тем более это чистая правда!
– Тогда целуйтесь, – сказал я, изо всех сил сдерживая смех.
– Зла не держу! По-пролетарски! – крикнул Толя и, сидя облапив Женю, поцеловал его. Женя слегка растерялся.
– Наш первый в жизни поцелуй, – сказал он, оправившись от растерянности и снова насмешничая. Он явно намекал, что первый в жизни поцелуй Толи пришелся, увы, на Женю.
– Опять начинаешь? – насторожился Толя.
– Первый поцелуй поэтов, – пояснил Женя.
– Это другое дело, – сказал Толя, оглядывая своих поклонников.
На вечере в субботу вся школа уже знала о том, что предстоит. Когда высокий, красивый Женя, близоруко щурясь в зал и поминутно трогая шевелюру, стал читать юмористические стихи и последней прочел эпиграмму, теперь как бы на самого себя, зал грохнул от хохота. Сейчас эпиграмма прозвучала как утроенная насмешка.
– Нет, Толя! – с глупой вероломностью выкрикивали некоторые девушки с места.
Толя на эти выкрики не обращал внимания. Он сиял от восторга и озирался на своих поклонников.
– Но пасаран! – кричал он сквозь общий хохот и вздымал сжатый кулак.
– Я его вынудил!
* * *
Ко мне Коля относился сдержанней, чем к Алексею и Жене. Мое увлечение авиацией и спортом он рассматривал как уступку черни.
– Энергия мышц не усиливает энергию ума, – шутил он, – а невозможность воспарить духом не заменишь самолетом.
Меня эти шуточки нисколько не огорчали. Меня огорчало другое. Если вдруг возникали политические разговоры вне нашей среды, Коля как-то легко перестраивался под общую пошлость и точно угадывал, на какую степень пошлости нужно перестроиться именно в этой среде. Ну, разумеется, для нашего слуха он иронизировал. Но иногда и не иронизировал. Конечно, отсутствие иронии тоже можно было рассматривать как утонченную форму иронии, но все же, все же…
Я сам в себе чувствовал эту давящую иррациональную силу, но что-то во мне вызывало бешеное сопротивление ей, и иногда оно выплескивалось в виде слов, которые не принято говорить в малознакомой компании.
– Тебя, Карташов, чекисты заметут, – кричал Коля потом. – «Мухус – Магадан» будет твоим первым беспосадочным перелетом! И не будет снимка в «Правде» – Джугашвили облапил нового Чкалова! Ты же спишь и видишь такой снимок!
Разумеется, ни о чем таком я не мечтал.
– А твои улыбочки на уроках истории и литературы? – бывало, спрашивал я.
– Не ловится! – кричал он, яростно улыбаясь. – Улыбочки можно отнести за счет недостаточной подкованности преподавателя!
Пророчество Коли, правда, с большим опозданием, но сбылось. Как я сейчас понимаю, источником всплесков моих откровений была еще и неосознанная потребность уважать людей. Доверяя людям, я как бы заранее демонстрировал уважение к их порядочности и призывал держаться уровня этого уважения. После тюрьмы, хотя и время изменилось, я стал осторожней. И знаю, что на столько же обеднил себя.
…Время от времени к Коле заходил единственный букинист нашего города. Звали его Иван Матвеевич. Это был хромоногий человек на деревянном протезе со светлыми глазами и дочерна загорелым лицом от вечного стояния под открытым небом над желтой, перезрелой нивой своих книг. Время от времени он приходил к Коле за покупками. Иногда Коля сам, желая у него приобрести ту или иную книгу, менял ее на свою. Имея в виду его деревянную ногу и свирепый океанский загар, мы его между собой называли пиратом Сильвером.
Однажды мы были свидетелями забавной сцены. Коля хотел приобрести однотомник Пастернака, включающий почти все его стихи, написанные до 1937 года, и отдавал за него пирату два тома Карлейля. Пират требовал третий том.
Забавность их торга заключалась в том, что каждый унижал именно то, что хотел приобрести. Пират, уважая в Коле равного себе знатока книг, сам Коля над этим равенством посмеивался, называл его по имени-отчеству.
– Поверьте мне, Николай Михайлович, – говорил пират, – цена на однотомник Пастернака будет неуклонно расти, учитывая, что его больше не издадут. Это их ошибка. А Карлейль, что ж, Карлейль… Это давно прошедшие времена, и, если строго говорить, он же, в сущности, не историк…
– То есть как не историк, – возмущался Коля, – вас послушать, так, кроме Покровского, не было историков.