- Увлеклись, - усмехнулся Половский. - Как мысль невозможна без слов и слово без мысли, так и мы без российских бед и надежд наших - не жильцы на этом свете. Без соглядатаев - тоже. Пойдемте-ка за чаем.
Налив себе по маленькой чашечке из самовара - чаем у Хрисантовых не обносили, - они стали у окна, и Половский, словно продолжая спор, начатый с самим собой, заговорил:
- Вашей идее в армии союзников несть числа, Александр Федорович, младшие чины алчут крестов и генеральских погонов, солдатня - грабежа. Но ведь мы не готовы - понимаете? Мы совершенно не готовы. Причем - ив этом ужас весь солдат голод перенесет, нехватку патронов отыграет в штыковой атаке, отсутствие летательных аппаратов и хорошей артиллерии заменит российской сноровой храбростью. Мы не готовы страшнее. У нас идеи нет. Понимаете? В России нет общенациональной идеи...
Глядя в чуть раскосые, угольные глаза Полонского, Александр Федорович тихо и со значением спросил:
- Самодержавие, православие, народность?
- В век электричества, синематографа, метрополитена, атаки капиталом самодержавие, православие, народность! Скорлупа сие, а не идея. Смысл идеи - в широкой привлекательности ее, в общедоступности не национальной, но общечеловеческой, в той магии подражательности или - во всяком случае желании подражательности, которая повсеместно вербует идее союзников. Мы выгодны миру с этой нашей, как вы изволили выразиться, идеей: все более и более теряем былую весомость, орудуем одним нам понятными словесами, когда со всех сторон нас обступает дело - не словеса.
- Вы славно мыслите. Но как истинно русский интеллигент этим, видимо, свою функцию в обществе и ограничиваете?
- В террористы поступить? Податься в берлогу Кропоткина?
- Туда - не надо, - очень тихо сказал Веженский. - Экономя энергию на словесах, надо делом заниматься.
- Социализм? Это в России нереализуемо.
- Верно. Социализм у нас невозможен. А разум - да. Я отказываюсь считать Россию страной полудиких варваров, которых невозможно разбудить.
- Чем будить собираетесь? Японцы-то проснулись оттого, что в доках грохот - флот строят...
До Минска осталось верст десять. Дзержинский, прильнувший к окну, определил это по тому, как мельчали крестьянские наделы, как все больше повозок было на шляхе, и по тому, наконец, что в воздухе все ощутимее стало пахнуть деповской гарью.
- Ну вот, - сказал Дзержинский. - Давай прощаться. До встречи в Берлине, Миша.
- Нет, Феликс, почему - я? Паспорт ведь твой. Сегодня ночью ты страшно кашлял. Тебе надо скорее за границу, подлечиться, прийти в себя - бери паспорт.
- Может, предложишь разыграть на орла и решку? - спросил Дзержинский. - У меня здесь друзья. Меня переправят. А тебе надо проскочить с нашей компанией паспорт верный, ты пройдешь границу.
- Феликс, это несправедливо и не по-товарищески, наконец... В дверь постучали.
- Да, да, пожалуйста, - ответил Дзержинский, сняв с верхней полки маленький баул, купленный в Сибири.
Николаев вошел в купе, дверь за собою прикрыл мягко и спросил:
- Вы покидаете нас, Юзеф?
- Да, Кирилл. Но, думаю, свидимся.
- Я тоже так думаю. Вот моя карточка - здесь и петербургский адрес, и владивостокский, и парижский, и берлинский.
- Спасибо, Кирилл. Мне бы очень хотелось повидаться с вами в Берлине.
- Когда думаете там быть?
- Скоро.
Николаев понизил голос:
- Под каким именем?
Сладкопевцев медленно передвинулся к двери. Николаев это заметил, шагнул к столику, присел.
- Заприте, - сказал он Сладкопевцеву. - На минуту стоит запереть. Дело заключается в том, что купец первой гильдии Новожилов - мой дядя. Следовательно, вы, - он кивнул на Сладкопевцева, - мой двоюродный брат, Анатоль. Истинный Анатоль, кстати, сейчас в Париже. Брюнет, чуть заикается и при этом отменно глуп. Но сие пустое. Кстати, я не храплю - это Шавецкий заливается. Я ночами думаю. Помните, в Сибири вы еще заметили, что в купе у нас храпят? Я сам из-за храпа моих спутников страдаю.
Дзержинский вспомнил, как отец сказал ему, четырехлетнему еще, когда дети разбили любимую чашку матушки и каждый боялся признаться, что именно он задел ее в шумной, веселой свалке в гостиной, перед ужином: "Посмотри мне в глаза, сын".
Феликс увидел себя тогда в зрачках отца крохотным, тоненьким, в синей матроске.
- Ты не задевал чашку, - сказал отец, - у тебя глаза не бегают.
(Отец всегда говорил с детьми на равных - даже с Владысем, которому годик был. "Нельзя сюсюкать, - говорил отец, - никто не знает, когда в человеке закладывается главное, определяющее его - может быть, именно в тот час, когда годик ему всего, и лопочет он несвязное, но глаза-то, глаза ведь живут своим, духовным - смеются, страшатся, печалятся, излучают счастье".)
Дзержинский запомнил отцовскую фразу о "бегающих зрачках", глазам человеческим привык верить, никогда, однако, не играя в "прозорливость".
Глаза у Николаева были грустные, умные, бархатные ("Женщины, верно, к нему льнут, - отметил Дзержинский, - а они чувствуют и с т и н н о е в человеке острее и быстрей, чем мы"), а хитрованство свое он напускал - иначе ему нельзя, обойдут "на перекладных"; словом - чистые были глаза у Николаева, без суеты и второго, тайного дна.
Словно бы почувствовав, что Дзержинский сейчас наново анализирует его, Николаев грустно покачал головой:
- Впервые вижу живых революционеров. Лицом, как говорят, к лицу... Анатоль, братец, вы изволите принадлежать к фракции социал-демократов ?
- Нет, - ответил Сладкопевцев. - Жандармов уж кликнули? Ждать в Варшаве?
Николаев поморщился:
- Господи, Анатоль, если я к вам серьезно отношусь, Маркса читаю, Кропоткина, Струве, Бурцева, то уж и вы, будьте любезны, ко мне относитесь соответственно.
- Он не кликнул жандармов, - медленно сказал Дзержинский. - Мне будет обидно, если я обманулся.
- Я не намерен в тюрьме анализам предаваться, Юзеф, - жестко возразил Сладкопевцев. - Какой резон Николаеву дать нам уйти?
- Человеческий, - ответил Дзержинский. - В чем-то мы сейчас сходимся: ему мешают те же силы, что и нам. На этом этапе и в иных аспектах, но силы - те же самые.
- Я не верю, - повторил Сладкопевцев упрямо.
- Придется поверить, - вдруг улыбнулся Дзержинский. - Выхода иного у нас нет. Не в Дегаева же нам играть, а? Да и Николаев - отнюдь не Судейкин: тот пугался, а этот, смотри, улыбается, слушая твои угрозы.
- Он меня фруктовым ножиком резать будет, - хохотнул Николаев. - Ножичек прогнется, он - расейский, в нем стали нет, одна мякоть.
- Хорошо сказано, - заметил Дзержинский. - С болью.
Николаев достал из кармана портмоне, вынул толстую пачку денег: сотенные билеты были перехвачены аккуратной, красно-синей, американской, видно, резиночкой "гумми".
- Возьмите, Юзеф. Возьмите, сколько надо, в Берлине отдадите.
- Спасибо. Но я, к сожалению, в ближайшее время вернуть деньги не смогу, посему вынужден отказаться.
- Да перестаньте вы, право! Думаете, я не понимал, отчего последние дни к столу не садились? Деньги кончились, гордыня, а может, конспирация ваша. А я вас разгадал уж как дней пять. Больно открыто вы "Искру" слушали, больно ликующе - в глазах-то у нас душа живет, разве ее скроешь?
- У вас мельче денег нет? Рублей тринадцать, четырнадцать? Это я мог бы взять с уплатой через месяц, - сказал Дзержинский.
Николаев полез в карман, вытащил смятые ассигнации, пересчитал:
- Только десятками.
- Я возьму двадцать...
- Пойдем, Анатоль, в мое купе, до границы нам ехать и ехать, пока-то еще жандармский контроль придет. - Николаев покачал головой и тихо добавил, глядя на Дзержинского пристальными трезвыми глазами: - Мой компаньон, славный и добрейший Шавецкий, считает, что подряд на дорогу он пробил сидением у столоначальников в губернаторстве. А мне ему сказать неловко, что я губернаторше бриллиантовое колье подарил за двенадцать тысяч.
- Я могу быть спокоен за вашего двоюродного брата? - спросил Дзержинский, кивнув на Сладкопевцева. - Он доедет до Берлина?
- Куда захочет, туда и доедет.
Поезд стал замедлять ход. Николаев протянул руку Дзержинскому, и тот пожал ее, крепко пожал, с верой. Николаев отворил дверь, все же запертую Сладкопевцевым ("Когда, черт, успел?"), и кликнул Джона Ивановича.
- Гувернер, - сказал он, - проводите-ка Юзефа до экипажей, неловко барину баул тащить, хоть и маленький. Дурак - не заметит, умный - задумается...
- Райт, - согласился Джон Иванович, подхватив баул. - Правильно.
- Доперло, - снова усмехнулся Николаев, - а я в Москве, на Казанском, приемчик этот оценил, - и он подмигнул Дзержинскому.
Сладкопевцев обнял товарища холодными руками, прижался к нему, смутился, видно, этого своего юношеского порыва, шепнул:
- Если не свидимся, спасибо тебе, Юзеф.
- За что, друг?
- За тебя спасибо, - ответил Сладкопевцев и быстро вышел из купе.
"...Напрасно старается ППС представить дело так, будто ее отделяет от немецких или русских социал-демократов отрицание ими права на самоопределение, права стремиться к свободной независимой республике. Не это, а забвение классовой точки зрения, затемнение ее шовинизмом, нарушение единства данной политической борьбы - вот что не позволяет нам видеть в ППС действительно рабочей социал-демократической партии... Распадение России, к которому хочет стремиться ППС в о т л и ч и е от нашей цели свержения самодержавия, остается и будет оставаться пустой фразой, пока экономическое развитие будет теснее сплачивать разные части одного политического целого, пока буржуазия всех стран будет соединяться все дружнее против общего врага ее, пролетариата, и за общего союзника ее: царя. ...ППС смотрит так, что национальный вопрос и с ч е р п ы в а е т с я противоположением: "мы" (поляки) и "они" (немцы, русские и проч.). А социал-демократ выдвигает на первый план противоположение: "мы" пролетарии и "они" - буржуазия. "Мы", пролетарии, видели десятки раз, как буржуазия п р е д а е т интересы свободы, родины, языка и нации, когда встает пред ней революционный пролетариат. Мы видели, как французская буржуазия в момент сильнейшего угнетения и унижения французской нации предала себя пруссакам, как правительство национальной обороны превратилось в правительство народной измены, как буржуазия угнетенной нации позвала на помощь к себе солдат угнетающей нации для подавления своих соотечественников-пролетариев, дерзнувших протянуть руку к власти. И вот почему, не смущаясь нисколько шовинистическими и оппортунистическими выходками, мы всегда будем говорить польскому рабочему: только самый полный и самый тесный союз с русским пролетариатом способен удовлетворить требованиям текущем, данной политической борьбы против самодержавия, только такой союз даст гарантию полного политического и экономического освобождения.