перебирались в «Дунай», роскошное кабаре с очень высокими и очень красивыми танцовщицами, где не раз вступали в перепалку со швейцаром или метрдотелем из-за Ханса: того не хотели пускать в заведение по причине убогости личного гардероба, не соответствующего строгим правилам этикета. С другой стороны, по будням Ханс покидал своих друзей в десять вечера и бегом бежал на трамвайную остановку, умудряясь приходить точно к началу своей смены. В такие дни, если стоял погожий день, они часами просиживали на веранде какого-нибудь модного ресторана, болтая о всяких штуковинах, изобретенных Хальдером. Тот торжественно клялся, что когда-нибудь, когда у него будет побольше времени, он их запатентует и разбогатеет, в ответ на что японец как-то странновато похохатывал. В самом деле, в смехе Нисы чувствовалось нечто истерическое: смеялись не только его губы, глаза и горло, но и руки, шея и даже ноги, которыми он притопывал по полу.
Однажды, объяснив друзьям полезность машины по производству искусственных туч, Хальдер взял да и спросил Нису: мол, ты чем в Германии на самом деле занимаешься, трудишься секретарем или секретным агентом? Вопрос вдруг застал Нису врасплох, и поначалу он вовсе его не понял. Потом, когда Хальдер серьезно объяснил, в чем заключаются обязанности тайного агента, Ниса расхохотался, да так, как Ханс ни разу в жизни не видел, — японец досмеялся до того, что вдруг упал без сознания лицом в стол, и им с Хальдером пришлось быстренько оттащить его в туалет, побрызгать в лицо водой, и только тогда он пришел в себя.
Ниса, со своей стороны, был немногословен: то ли из врожденной скромности, то ли не желая обидеть друзей своим скверным произношением. Время от времени, впрочем, он выдавал что-то интересное. Например, что дзен — это гора, что кусает собственный хвост. Или что учил английский, а в Берлин попал из-за бюрократической ошибки в министерстве. Говорил, что самураи — они как рыбы в водопаде, но лучшим самураем в истории была женщина. Говорил, что отец его знавал христианского монаха, который прожил пятнадцать лет отшельником на островке Эндо в нескольких милях от Окинавы, а остров этот имел вулканическое происхождение и воды на нем не было.
Сообщая все это, он обычно улыбался. Хальдер же не соглашался и упирал на то, что Ниса — синтоист, и ему только-то и дело, что до немецких шлюх, и что, кроме немецкого и английского, он прекрасно изъяснялся и писал на финском, шведском, норвежском, датском, голландском и русском. Когда Хальдер все это говорил, Ниса как-то неспешно посмеивался (хи, хи, хи), показывал в улыбке зубы и посверкивал глазами.
Тем не менее, иногда, сидя на веранде или вокруг укромного стола в кабаре, троица ни с того ни с сего замолкала и пребывала далее в упрямом молчании. Они словно разом окаменевали, забывали о времени и полностью погружались в себя, как будто отдалялись от пропасти обыденной жизни, пропасти толпы, пропасти беседы и решались заглянуть в край озерный, край поздней романтики, где границы менялись от сумерек к сумеркам, и так они сидели десять, пятнадцать, двадцать минут, что тянулись как вечность, как минуты, отведенные приговоренным к смерти, как минуты рожениц, обреченных на смерть, понимающих, что больше времени — это не больше вечности, и тем не менее всей душой желающих получить больше времени, а крики новорожденных — это птицы, что время от времени пролетают с удивительной степенностью над двойным озерным пейзажем, подобно разрастающейся опухоли или ударам сердца. Потом, как этого и следовало ожидать, они, словно разминая затекшую мышцу, выходили из молчания и принимались снова беседовать об изобретениях, женщинах, финской филологии и строительстве дорог на просторах Рейха.
Не раз случалось, что после ночных загулов они наведывались в квартиру некой Греты фон Иоахимсталер, старой подруги Хальдера, с которой у того была связь (впрочем, не связь, а сплошные недоразумения).
В дом Греты нередко приходили музыканты — и даже дирижер оркестра, который утверждал, что музыка — это четвертое измерение; Хальдер его очень ценил. Дирижеру было тридцать пять лет, и им восхищались (а женщины, те просто на него вешались) так, словно ему было двадцать пять, и уважали, словно ему было восемьдесят. Обычно он, придя на окончание вечера к Грете, садился рядом с фортепиано, до которого даже кончиком мизинца не дотрагивался, и его, подобно особе королевской крови, тут же окружали друзья и таскающиеся за ним зеваки, а затем он вставал и поднимался над ними, подобно пчеловоду посреди роя; вот разве что пчеловод этот стоял без защитного костюма и шляпы-маски, и горе той пчеле, что осмелилась бы его укусить, пусть даже и мысленно.
Четвертое измерение, говорил он, содержит в себе все три измерения и придает им, само того не желая, их истинную ценность, оно отменяет диктатуру трех измерений и, соответственно, отменяет трехмерный мир, который нам знаком и в котором мы живем. Четвертое измерение, говорил он, это невероятное богатство смыслов и Духа (с прописной буквы), оно — Глаз (с прописной буквы), который открывается и отменяет глаза — ведь по сравнению с Глазом те лишь жалкие отверстия в грязи, вперенные в созерцание уравнения «рождение — обучение — работа — смерть», в то время как Глаз следит, воспаряя, за рекой философии, за рекой существования, за (быстрой) рекой судьбы.
Четвертое измерение, говорил он, изъясняется исключительно через музыку. Бах, Моцарт, Бетховен.
К дирижеру оркестра было трудно приблизиться. То есть физически подойти было легко, но трудно добиться, чтобы он, ослепленный рампой, отделенный от других оркестровой ямой, тебя увидел. Тем не менее однажды ночью живописная троица, которую составляли Хальдер, японец и Ханс, привлекла его внимание, и он спросил хозяйку салона, кто они такие. Та ответила: Хальдер — друг, сын художника, что в прошлом подавал большие надежды, племянник барона фон Зумпе, японец — тот работает в японском посольстве, а высокий неуклюжий и скверно одетый молодой человек, вне всякого сомнения, — служитель искусства, возможно, художник, которому Хальдер покровительствует.
Дирижер оркестра тогда захотел с ними познакомиться, и милейшая хозяйка тут же поманила пальцем троицу и отвела их в укромный уголок. Некоторое время они, как и ожидалось, пребывали в неловком молчании. Дирижер еще раз заговорил с ними на свою (в то время) любимую тему: о музыке и четвертом измерении, оставалось неясным, где кончается одна и начинается другая, — возможно, точкой соприкосновения одной и другой, судя по таинственным словам дирижера, был он сам, и в нем сливались в случайной форме тайны и ответы. Хальдер и Ниса со всем соглашались, а вот Ханс — нет. Дирижер говорил, что жизнь — обычная — в четвертом измерении исполняется