— Ну и сушь стоит! — проговорил наконец Иван. — Хоть бы маленько дождик брызнул, воздух прочистил… Зачем же мы тебе с Семкой понадобились-то?
Алейников приподнял голову на онемевшей шее, потер пальцами по привычке шрам на щеке. Потом медленно повернулся к Ивану, оглядел его так, будто видел впервые. Иван даже сказал невольно:
— Чего это ты еще?!
— Зачем? — переспросил Алейников. — Посмотреть на вас да сравнить…
— Чего? С чем?
Уголки рта Алейникова шевельнулись, в выражении лица проступило что-то жесткое, беспощадное.
— Тебя — с братом твоим Федором. А сына — с отцом, значит.
— Как это сравнить? — проговорил Иван, ни о чем не догадываясь, еще ничего не зная. — Он, Федька, из дома на фронт был взятый прошлой зимой. Погоди, неужели он… тоже здесь?!
— Нет, не здесь. Но и недалеко. Он у немцев карателем служит.
Еще не замолкли эти слова, а Иван, будто подкинутый страшной силой, вскочил, попятился от Алейникова, хватаясь, чтоб не упасть, за вершинки и ветки молодых березок, ломая и обрывая их. Его щеки, только что очищенные от многодневной щетины, рыхло дергались, глаза делались все больше.
Наконец верхушки каких-то двух молоденьких, всего на метр от земли, березок, за которые Иван ухватился, не оборвались, выдержали, и он остановился.
— Ты… Да ты… чего?! — вытолкнул он одеревенелым языком несколько звуков. Слова были тихими, бессильными, лишь глаза Ивана кричали дико и протестующе. — Федор? Федька?!
— Ага, Федор.
Иван постоял, качаясь, будто и в самом деле был пьян, все держась обеими руками за верхушки березок. Потом отпустил их, пошел, как слепой, вперед. Очутившись возле Алейникова, немного еще постоял безмолвно, как столб.
— Врешь… врешь ты?! — хрипло, без голоса, произнес он.
Алейников на это ничего не ответил.
Ноги Ивана больше не держали, подломились, он сел почти на прежнее место, стиснул голову руками.
Так, скрючившись, выгнув обтянутую белесой, только что выстиранной гимнастеркой спину, Иван посидел минуты две. По-прежнему доносились с опушки голоса танкистов, резкий стук кувалды об железо… Потом где-то над головами, в расплавленной солнцем вышине, свободной здесь от дыма и гари, зазвенел, запел жаворонок.
Иван не слышал ни человеческих голосов, ни металлического лязга, но переливчатая, негромкая птичья песня разрезала застывшее сознание, он оторвал прилипшие к голове ладони, поглядел сперва вверх, потом на Алейникова. И Яков, ждавший этого взгляда, все равно поразился той перемене, которая за эти короткие минуты произошла с Иваном. Лицо его, серое и бескровное, будто усохло, сразу похудело, глаза куда-то провалились, в них не было теперь ни боли, ни страха, ни изумления — ничего живого.
— Так… — промолвил он посиневшими губами. — Так он, видно, и должен был… кончить, Федька-то… Слава богу, что Семка…
Трясущимися руками он опять вынул кисет, от сложенной в маленькую гармошку газеты оторвал клочок и, просыпая на колени махорку, стал вертеть самокрутку, но бумага порвалась. Яков достал пачку «Беломора», молча протянул ему, но Иван только махнул рукой, оторвал еще полоску газеты.
— Ах, Яков, Яков… — произнес он с тоской и болью, вздохнув. И с этим вздохом будто вогнал внутрь себя остатки сомнений в происшедшем с Федором, растерянности и изумления, вызванных сообщением Алейникова. Пальцы рук его перестали дрожать. — Получаются куролесы в жизни-то людской. Все криво, криво, а потом и вовсе в сторону. Как же так, а, Яков Николаевич?
Алейников попыхал папиросой, окурок щелчком отбросил в траву.
— Получаются, — сказал он угрюмо. Глядя куда-то вбок, усмехнулся и продолжал вяло и не очень понятно: — Человек, он вообще… Пока учится ходить, шатает его с одного бока на другой. А научился — и пошел, пошел, верно, в сторону. Каждый в свою. А куда? Правильный ли путь-то взял?
— Это ты мою жизнь имеешь в виду?
— Да хоть твою, — проговорил Алейников. — Хоть мою, хоть брата твоего Федора. Любого человека.
Голоса людей на опушке затихли, и металлический стук прекратился. Только в выжженном, обесцвеченном солнцем июльском небе где-то по-прежнему звенели жаворонки, теперь не один, а несколько. Иван слушал их, глядел то в одну сторону высокого неба, то в другую. Птиц он отыскать там не мог, а губы его временами оживали, и в глазах появились странные отсветы.
— Скоро я, может быть, с Федором, братом твоим, и повстречаюсь. Послезавтра я с группой ухожу к немцам в тыл, под деревню Шестоково, — резко произнес Алейников. — Там одна немецкая разведорганизация окопалась. Приказано ее немного пощупать… Там же, в Шестокове, и Федор у немцев служит.
Алейников глядел прямо в лицо Ивану. Тот лица не отводил, только светлые точки в его глазах дрогнули и исчезли да кожа на скулах сильно натянулась.
— Ты… для этого… чтоб сообщить все это, и разыскивал… нас с Семкой?
— Да. И для этого, — сухо ответил Алейников.
Иван ничего не выражающими глазами скользнул по гладкому подбородку Алейникова, по его груди, на которой, как и у самого Ивана, не было ни орденов, ни медалей, по его рукам с сильными, жесткими пальцами, в которых он вертел спичечный коробок. Задержал взгляд на этом коробке и отвернулся.
Откуда-то из-за кустов появился Гриша Еременко. Он ничего не спросил, ничего не сказал, бросил только взгляд на Алейникова, подобрал с травы ложки, взял котелок с остатками каши, фляжку, хлеб, недоеденную тушенку и исчез так же безмолвно, как и появился.
— Слава богу, что Семена убило… — проговорил Иван наконец. — Если убило…
— Как?! — мгновенно воскликнул Алейников. — Как это… если убило?!
— Погиб он, конечно… Я же сам видел. Только не пойму, куда тело делось. Я после боя всю высоту облазил. Еще до того, как убитых хоронить начали. Нету его, не нашел.
— Куда ж он делся?
— Не знаю. Я все обыскал.
— Да ты что голову мне морочишь?! — воскликнул Алейников.
— Не морочу я! — вскипел и Савельев. Но тут же остыл, принялся, как и раньше, не спеша рассказывать: — Оно как все было там у нас после того, как танк этот орудие наше раздавил? Ружейникова тоже взрывом отбросило от пушки, этим и спасся. Плечо ему осколками ободрало только. Подошел он, значит, ко мне, сел, на Семку глядит… Помню, спросил, сколько ж ему лет. Я сказал. И говорю: «Давай плечо тебе чем-нибудь перевяжу». — «Погоди, отвечает, с плечом. Смотри-ка!» Это, значит, возле речки снова бой закипел, стрельба заревела. Мы кинулись к своему окопу. Глядим — немцы сыпят от реки. Сбили их, значит,, штрафники, погнали. «Ага, сосенки-елочки!» — засверкал глазами Ружейников. А сам диск в автомат вбивает. Потом гранаты стал по карманам рассовывать. И мне: «Бери остальные, чего головой вертишь, как дурак?!» А я верчу потому, что вижу — из-за дымов, что на западе распластались, кучи немцев бегут. И опять в сторону нашей высоты. Земля в ту сторону ровная, как стол, кой-где только овражками изрезана. Километра на два вдаль, до самых дымов, все видно. «Гляди, — закричал я, — и оттуда немцы отступают!» — «Где? — прохрипел Ружейников. — А-а, сволочи! Так тем более айда! Давай!» Махнул мне автоматом, переметнулся через бруствер. Я за ним, значит…
Алейников сидел неподвижно, грустновато глядел куда-то перед собой. Казалось, он вовсе не слушает Ивана, а размышляет о чем-то, думает какую-то свою давнюю и нелегкую думу.
Однако едва Иван примолк, тотчас поднял на него уставшие, колючие глаза:
— Ну?
— Немцы от реки тоже своих, видать, заметили. Отстреливаясь, в ту сторону и попятились. А нам с высотки их с автоматов не достать. Ружейников и решился навстречу им, с тыла. Я, признаюсь тебе… «Сомнут же нас немцы, сами лезем под их сапоги!» — заколотилось у меня в мозгу. Чего мы им, двое-то?! Испугался я, признаюсь, в этот момент. Как будто раньше все и ничего было, а тут холодным лезвием голову разрезало…
— Испугаешься, — угрюмо уронил Алейников, опуская голову.
— Да-а… Однако качусь с холма следом за Ружейниковым. Как зайцы, скачем — от воронки до воронки. Больше укрыться негде, высотка голая и гладкая, как бабья титька… Соображаю — к подбитому нами позавчера танку Ружейников бежит. И немцы к нему же от речки пятятся, приближаются. И вот, хочешь — верь, хочешь — нет, так мы до разбитого танка и добежали по голому месту незамеченные. Упали под него…
— Не до того, значит, немцам было.
— Не до того, видно, — согласился Иван. — Штрафники эти и в самом деле дьяволы. Наступали они… страшно и вспомнить. Немцев вдвое, однако, больше было. Только прижмут штрафников к земле, а те опять поднимаются. Под самый огонь… И прут как заговоренные. Косят их, а они…