– Аксинья Захаровна как в своем здоровье, Параша? – догадалась наконец спросить Марья Гавриловна.
– Живут помаленьку, – отвечал Патап Максимыч. – Хозяйку в Вихореве у Груни покинул, Прасковья гостит в Комарове.
– Матушка Манефа здорова ль? – совсем склонив голову, едва переводя дух, чуть слышно спросила Марья Гавриловна.
– Пеншит помаленьку. Старого леса кочерга!.. Хворает, болеет, а сотню лет наверняк проскрипит, – слегка улыбнувшись, промолвил Чапурин.
Еще что-то хотела сказать Марья Гавриловна, но не вылетело из уст ее крылатого слова.
– На Петров день у Манефы гостили мы, – зачал опять Патап Максимыч. – Не обессудьте, Марья Гавриловна, в вашем домике приставали: я, да кум Иван Григорьевич, удельный голова, да Марка Данилыч Смолокуров, – не изволите ли знать?
– Слыхала про Марка Данилыча, – молвила Марья Гавриловна. – Сказывают, человек хороший.
Опять настало молчанье. С духом сбирался Патап Максимыч.
– А я с просьбицей к вам, Марья Гавриловна, – зачал он наконец и замялся на первых словах.
– С какой, Патап Максимыч? – с ясным взором и доброй улыбкой спросила Марья Гавриловна.
– Да вот насчет того векселя… Послезавтра срок. Как были вы у нас на Настиных похоронах, сами тогда сказали, что согласны отсрочить… Мне бы всего месяца на полтора. Надеясь на ваше слово, денег я не сготовил. Безо всяких затруднений можно бы было и больше той суммы перехватить, да видите – теперь вдруг подошло… Тогда при моей скорби-печали, сами знаете, до того ли мне было, чтоб векселя переписывать… А теперь уж сделайте такую вашу милость, не откажите, пожалуйста. Все векселя, что даны мне за горянщину, писаны до спуска флагов у Макарья, значит по двадцать пятое августа. Уж сделайте такую милость, Марья Гавриловна, перепишите векселек-от на два месяца, по девятое, значит, сентября.
– С великим моим удовольствием, – ответила Марья Гавриловна. – Не извольте беспокоиться, Патап Максимыч… Так точно, сама я тогда говорила вам, чтоб вы не хлопотали об уплате на срок… Вот Алексей Трифоныч сейчас приедет; доложу ему, что надо завтра непременно тот вексель переписать.
– А сами-то вы? – спросил Патап Максимыч.
– Сами вы муж, сами семьи голова, Патап Максимыч, – улыбнувшись, промолвила Марья Гавриловна. – По себе посудите – стать ли замужней женщине в такие дела помимо мужа входить?.. У меня все ему сдано… Посидите маленько, не поскучайте со мной, он скоро воротится. Пароход сегодня в Верху отправляет – хлопоты.
Колóм повернуло сердце у Патапа Максимыча. Приходится поклониться Алексею. «Не во сне ль это?» – думает высокомерный, спесивый тысячник, и багровый румянец обливает лицо его, кулаки сами собой стиснулись, а черные глаза так и засверкали искрами. «И угораздило ж ее за такого талагая[452] замуж идти!.. Ему кланяться!.. Алешке Лохматову!.. Да пропадай он совсем!.. В позор разорюсь, а не поклонюсь ему!.. Ох дура, дура!.. Погоди, матушка, погоди – облупит он тебя, как липочку, да, кажись, немного уж осталось и обдирать-то тебя!..»
Вдруг по всему дому звон раздался. Давно ль не умел Алексей сладить со звонком на крыльце у Колышкина, а теперь сам приделал звонки к подъезду «благоприобретенного» дома и каждый раз звонил так усердно, как разве только деревенски ребятишки звонят о Пасхе на сельских колокольнях.
– Приехал, – молвила Марья Гавриловна, и как-то неловко стало ей перед Патапом Максимычем. Слегка засуетилась она.
Бойко, щéпетко[453] вошел Алексей. Щеголем был разодет, словно на картинке писан. Поставив шляпу на стол и небрежно бросив перчатки, с неуклюжей развязностью подошел он к Патапу Максимычу. Как ни сумрачен, как ни взволнован был Чапурин, а еле-еле не захохотал, взглянув на своего токаря, что вырядился барином.
– Наше вам наиглубочайшее! – закатывая под лоб глаза, нескладно повертываясь и протягивая руку Патапу Максимычу, с ужимкой сказал Алексей. – Оченно ради, почтеннейший господин Чапурин, что удостоили нас своей визитой!
Нехотя подал Патап Максимыч ему руку, еще раз с головы до ног оглядел Алексея, слегка покачал головой, но сдержался – слова не молвил. Одно вертелось на уме: «Наряд-от вздел боярский, да салтык-от остался крестьянский; надень свинье золотой ошейник, все-таки будет свинья».
– Садиться милости просим, почтеннейший господин Чапурин, – говорил Алексей, указывая на диван Патапу Максимычу. – А ты, Марья Гавриловна, угощенья поставь: чаю, кофею, «чиколату». Чтобы все живой рукой было! Закуску вели сготовить, разных водок поставь, ликеров, рому, коньяку, иностранных вин, которы получше. Почтенного гостя надо в аккурат угостить, потому что сами его хлеб-соль едали.
– Спасибо на памяти про нашу хлеб-соль, – сухо промолвил Патап Максимыч. – Не беспокойте себя понапрасну, Марья Гавриловна. Ни чаю, ни кофею, ни закусывать мне теперь неохота… И за то благодарен, что хлеб-соль моя не забыта.
– Помилуйте, почтеннейший господин Чапурин, как же возможно вашу хлеб-соль нам позабыть? – молвил Алексей. – Хоша в те времена и в крестьянстве я числился, никакого авантажу за собой не имел, однако ж забыть того не могу… Справляй, справляй, а ты, Марья Гавриловна… Не можно того, чтоб не угостить господина Чапурина. Сами у него угощались, и я и ты.
– Пожалуйте, Патап Максимыч, не побрезгуйте нашим угощением. Мы ото всей души, – сказала Марья Гавриловна и вышла.
И Патапу Максимычу и Алексею было как-то неловко, тягостно. Еще тягостней показалось им, когда они остались с глазу на глаз. Молчали, поглядывая друг на друга.
– Пароход сейчас отправил, – заговорил наконец Алексей. – Хлопот по горло. Известное дело – коммерция!.. Насилу отделался.
– К Верху побег?.. – чтобы что-нибудь сказать, спросил Патап Максимыч.
– Как есть в аккурат, угадали: в Рыбну, – ответил Алексей.
– С кладью?
– Неужто погоним пустой?.. Не расчет-с!.. На одних дровах обожжешься!.. – с усмешкой промолвил Лохматов. – Две баржи при «Соболе» побежали: с хлебом одна, другая со спиртом. Фрахты ноне сходные.
– Чего? – спросил Патап Максимыч.
– Фрахты, говорю, ноне сходные. Двенадцать копеек с пуда… Оно, правда, на срок, с неустойкой.
– Фрахты! Вот оно что! Цены, значит, а я, признаться, сразу-то не понял, – слегка усмехнувшись, проговорил Патап Максимыч.
Не укрылась мимолетная усмешка от Алексеева взора. Ровно ужалила она его. И вскипело у него яростью сердце на того человека, на которого прежде взглянуть не смел, от кого погибели ждал…
– Пожалуйте, Патап Максимыч, – входя в гостиную, приветливо молвила Марья Гавриловна. – Захотелось мне в своих горницах вас угостить. Милости просим!..
Нахмурился Лохматов, кинул на жену недружелюбный взор, однако встал и пошел вслед за ней и за Патапом Максимычем.
– Ты бы, Марья Гавриловна, амбреем велела покурить, – сказал он, подняв нос и нюхая изо всей силы воздух. – Не то кожей, не то дегтем воняет… Отчего бы это?
Вздрогнул и побагровел весь Патап Максимыч. Отправляясь к молодым, надел он новые сапоги. На них-то теперь с язвительной усмешкой поглядывал Алексей, от них пахло. Не будь послезавтра срок векселю, сумел бы ответить Чапурин, но теперь делать нечего – скрепя сердце молчал.
Усердно потчевала гостя Марья Гавриловна. Но и лянсин,[454] какого не бывало на пирах у самого Патапа Максимыча, и заморские водки, и тонкие дорогие вина, и роскошные закуски не шли в горло до глубины души оскорбленного тысячника… И кто ж оскорбляет, кто принижает его?.. Алешка Лохматый, что недавно не смел глаз на него поднять. А тот, как ни в чем не бывало, распивает себе «чиколат», уплетает сухари да разные печенья.
– Самый интересный этот напиток «чиколат», – бросил он небрежно слово Чапурину. – Как есть деликатес! Попробуйте, почтеннейший!.. Отменный скус, я вам доложу… Самый наилучший – а-ла ваниль… У вас его, кажись, не варят?.. Попробуйте…
– Чем Бог послал, тем и питаемся, – сдержанно, но злобно промолвил Чапурин.
– Да вы попробуйте. Грешного в эвтом «чиколате» нет ничего. Могу поручиться, – надменно говорил Алексей. – Марья Гавриловна, подлей-ка еще. Да сама-то что не пьешь?.. Не опоганишься… Чать, здесь не скиты. Скусный напиток, как есть а-ла мод. В перву статью.
– Не хочется, Алексей Трифоныч, – краснея, ответила Марья Гавриловна.
– А ты, глупая бабенка, губ-то не вороти, протведай!.. – резко сказал Алексей и затем громко крикнул: – Чилаек!
Вошел слуга. Одет был он точь-в-точь, как люди Колышкина.
– Шенпанского! – сказал Алексей и развалился на диване. – Надо вам, почтеннейший господин Чапурин, проздравить нас, молодых… Стаканы подай, а Марье Гавриловне махонький бокальчик! – во все горло кричал он вслед уходившему человеку.
В каждом слове, в каждом движенье Алексея и виделось и слышалось непомерное чванство своим скороспелым богатством. Заносчивость и тщательно скрываемый прежде задорный и свирепый нрав поромовского токаря теперь весь вышел наружу. Глазам и ушам не верил Чапурин, оскорбленная гордость клокотала в его сердце… Так бы вот и раскроил его!.. Но нельзя – вексель!.. И сдержал себя Патап Максимыч, слова противного не молвил он Алексею.