— Вот оно что… — медленно, словно продумывая каждое слово, пробормотал Мелья. — И она решила протестовать. Смотри-ка, так и в забастовщицу превратится, — улыбнулся он иронически.
— Знаешь, девочки они еще, эти студенточки с зубоврачебного факультета…
— Ничего, ничего, когда-нибудь и они нам помогут.
— За эту неделю в газетах было много протестов против твоего заключения и даже напечатали фамилии всех других арестованных руководителей рабочих.
— Ко мне уже заходили товарищи, много интересного рассказали. Сейчас готовят демонстрации по всей стране… Не я же один в тюрьме… Вот освободят…
Оливин смотрела на него нежно и даже жалостливо. Перехватив ее взгляд, он замолчал, а затем спросил:
— Ты, кажется, не веришь, что мы выиграем?
— Что ты, что ты! Прости меня, это я просто так… Что мы будем делать после того, когда ты вернешься домой?
— Что и раньше…
Ей захотелось крикнуть: «Не надо больше, Хулио! Я не хочу больше тюрем!», но она сказала:
— Ты знаешь, пришла телеграмма из Буэнос-Айреса. От имени жителей муниципалитет просит Мачадо о твоем освобождении. Даже в мексиканском сенате приняли решение ходатайствовать за тебя. — Она говорила быстро, словно боялась, что он ее перебьет. — А железнодорожникам удалось провести митинг и опубликовать в газете «Эль Диа» протест от имени 12 тысяч членов профсоюза железнодорожников. В этой же газете напечатали письма и телеграммы из Морона. — Оливин внимательно следила за Хулио, и ей показалось, что он засыпает. Она понизила голос: — Твой друг Альфредо Лопес начал большую работу в Национальной рабочей конфедерации. Он сказал, что письменный протест конфедерации — это только начало и что они проведут забастовки и митинги… — Хулио спал. Словно боясь, что он проснется, если она замолкнет, Оливин продолжала говорить тихим голосом. — Ассоциация студентов-медиков опубликовала письмо к президенту… Учащиеся из Гуанахая создали комитет и тоже послали телеграмму протеста…
Входная дверь внизу хлопнула с такой силой, что Хулио вздрогнул и приподнял голову. Оливин придвинулась к изголовью. Ее встревожил этот стук. Было слышно, как по лестнице бежал человек, нет, кажется, двое или даже трое… Вот топот бегущих уже слышен в коридоре. Ближе, ближе…
Оливин еще ближе подвинулась к Хулио, словно пытаясь заслонить его от неизвестной опасности. Рванулась дверь, и в комнату влетели Рубен Мартинес Вильена и Альдерегиа.
— Победа, Хулио, дорогой! Победа! — закричал Рубен, размахивая какой-то бумажкой.
— Ты свободен, Хулио! Ты свободен! — шумел Альдерегиа.
Вновь распахнулась дверь, и вошел кто-то с сияющим от счастья лицом, за ним еще кто-то. Каждый входящий считал своим долгом говорить громким голосом, перебивая друг друга и обращаясь к Мелье.
Оливин в первое мгновение растерялась: минуту назад она, кажется, не сомневалась в гибели Хулио, а сейчас в эту серую больничную палату вошла жизнь… Она как ошалелая смотрела вокруг, а затем бросилась к Хулио и обняла его, прижавшись лицом к черной колючей бороде. Спазмы сдавили горло, и она не могла произнести ни слова. Повернула лицо и посмотрела в его глубоко запавшие глаза, столько твердости и решительности было в их взгляде, что ей стало стыдно за свою недавнюю слабость и неверие.
Рубен, ласково улыбаясь, смотрел на друга. Он вспоминал эти проклятые 18 дней, когда каждый восход солнца таил в себе неизвестность. Но, кажется, все самое страшное осталось позади, надо думать уже о будущем…
Словно угадав его мысли, Хулио сказал как мог громче:
— Я не успокоюсь, пока не добьюсь освобождения остальных товарищей… Надо приступать к решительным действиям…
— Да, за других товарищей мы еще поборемся, — поддержал его Рубен. — Но тебе не опасно оставаться здесь? В Гаване?.. На Кубе?..
— Рубен, — заговорил взволнованно Хулио, — я поступлю так, как скажет партия… Ты должен… Все вы должны понять — я не один, я член партии… Если ЦК сочтет необходимым, я уеду.
— Друзья, — вмешался Альдерегиа, который, увлекшись общей радостью, на время забыл о своем подопечном. — Хулио еще в опасности: он свободен, но организм истощен…
Открылась дверь, и в палату вошли журналисты.
— Сеньор Мелья, что вы можете сказать по поводу вашей голодовки? — начал один из них чуть ли не с порога.
— Моя голодовка — это протест против несправедливостей, которые окружают нас всех, против социального неравенства. К моему протесту присоединились сотни тысяч людей, не только на Кубе, но и за рубежом. Сейчас, как никогда, я верю в идеалы, которые я отстаиваю. И я еще с большей энергией буду бороться за освобождение угнетенных не только на Кубе, но и во всем мире.
Последняя фраза была произнесена четким и твердым голосом.
Встревоженный Альдерегиа решительно вмешался.
— Сеньоры, все! Распоряжаюсь здесь я. Пока Мелья в постели, он в моей власти, — веселый доктор не удержался и улыбнулся. Он не мог приказывать: — Серьезно, друзья, ему так необходим отдых…
— Но разрешите, сеньор доктор… — попытался возразить один из журналистов.
Но тут не выдержал Рубен. Не скрывая своего раздражения, он прервал газетчика:
— Нас меньше всего волнуют интересы вашей газеты. Доктор прав, мы все уходим. Сеньоры, прошу за мной.
Все, кроме журналистов, подошли к Хулио, чтобы попрощаться с ним, и потянулись к выходу.
Палата опустела. Остались только Оливин и Альдерегиа. Они смотрели друг на друга и улыбались.
— Ну вот, пора собираться домой и нам, — сказал Хулио Антонио.
Было шесть часов вечера 23 декабря 1925 года.
Отъезд
Обстановка в стране с каждым днем накалялась. Кончался седьмой месяц правления нового президента, а обещанные народу блага оставались обещаниями. Правда, Мачадо не забыл посулов, сделанных в Вашингтоне, и щедрой данью раздаривал остров американским компаниям. Правительство объявило политику «возрождения» Кубы. Разумеется, все инакомыслящие не могли оставаться в безопасности. В стране усилился полицейский террор.
Раздавая налево и направо подачки (и получая их от североамериканских банков), Мачадо создал вокруг себя атмосферу продажности, коррупции. Тщеславие президента не знало предела. Пресса, послушная ему, называла его не иначе как «возродитель», «славный», «божественный», «спаситель кубинской нации». Лесть, оплачиваемая золотом, словно ядовитые испарения, проникала во все поры кубинской жизни, отравляя ее.
В Гавану усиленными темпами ввозилась «северная культура». Мачадо и его покровителей из Вашингтона больше устраивал рабочий с рюмкой рома в руках, чем со знаменем на демонстрации. К тому же казино и увеселительные ночные заведения обеспечивали постоянный приток 40–60 тысяч туристов в год, которые должны были оставлять в стране свои доллары. «Возрождение», пышно обставленное такими аксессуарами, как дома терпимости, казино и ночные клубы, ничего хорошего не могло принести национальной экономике.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});