— Вы обращаетесь с Писанием, как я с поленом, когда столярничаю. Вырезаете из него, что вашей душе угодно. Боюсь, вам так это просто с рук не сойдет.
— Боишься, что порежемся? — усмехнулся Арон.
— Нельзя творить все, что душе угодно, со Словом Божьим. Разве не говорят, что все слова, написанные в Библии, сказаны самим Господом Богом?
— Ежели оно так, то, думаю, они выдержат. Или как, Хельга? Не нужно бояться слов — вот что я думаю. Их нужно брать руками, мять, согревать, придавать им форму. А не преклоняться перед ними. От этого никакой пользы. Что скажешь, Хельга?
— Думаю, ты дело говоришь, Арон.
— Хорошо еще, что я не шибко религиозный. А что, если бы Гранберги или Юнссоны тебя услыхали?
— Но их же тут нет, — прошептала Хельга с веселыми чертиками в глазах. — А если б и были, так они бы только обрадовались тому, что ты попадешь в ад.
Соломон покачал головой:
— Я-то тут при чем? Это вы языки распустили.
Арону нравилось проводить вечера с Хельгой и Соломоном. Они стали его семьей. С ними даже молчать было приятно. Их присутствие его успокаивало. Иногда, когда мысли не давали Арону покоя, он спускался вниз по лестнице и присаживался у очага, позволяя всем тревогам улетучиться вместе с дымом от огня. Внутри него в уютной темноте они с Инной в объятиях друг друга пережидали долгую зиму.
~~~
Когда я была совсем маленькой, мы переехали в новостройку. Наша квартира находилась на двенадцатом этаже. Я стояла у окна и смотрела на котлован с бетонными сваями, вырытый между нашим и следующим домом.
От дома на землю падала длинная тень, за пределами которой ослепительно светило солнце, как бывает в апреле, когда солнечное тепло борется за весну с северным ветром. Вдоль всей улицы — бесконечной ленты, протянувшейся между двумя горизонтами, — не росло ни единого дерева. С высоты двенадцатого этажа нельзя было различить прутики с подпорками на невидимых коричневых пятнах глины, которым только предстояло стать деревьями и лужайками. Не видно было их и внизу на улице. Ветер, или это был свет, делал все прозрачным и незначительным, все, кроме зданий, поднимавшихся из глубины отчаяния. Мне было шесть лет. Я спустилась на лифте вниз. На улице гуляли другие дети, но в их глазах была та же безнадежность, что и у меня. Как мы ни старались, игра не задавалась. Но мы пытались. Пытались много раз. Сидели на бетонном заграждении на парковке и пытались играть.
Мама считала, что «Мы все из Бюллербю»[4] — скучная книга. Мне так не казалось. Я почти не выходила из дому, потому что боялась нашей новой улицы. Боялась огромных прямоугольных теней длиной больше сотни метров. Боялась желтого ограждения вокруг котлована с арматурой. На табличках, воспрещающих вход, были нарисованы большая ладонь и маленькая голова полицейского. И еще куча пугающих букв и значков.
— Расскажи мне про твое детство, — упрашивала я маму. — Расскажи о деревне, о голоде, о волках в сенях!
Ей нравилось рассказывать.
Дорога в школу была такой длинной, что я часто забывала, куда иду. Целая вечность уходила на то, чтобы добраться до конца улицы. Это была самая худшая часть пути, потому что нужно было пройти все подъезды домов пониже, построенных между высотками. Казалось, архитекторы, проектируя наш район, играли в кубики: два стоймя, два плашмя, два стоймя, один плашмя.
Таким образом они построили гротескный игрушечный мир, в котором мне не хотелось играть. Ноги несли меня прочь от всей этой пустоты, прямых линий и острых углов. Затем улица заканчивалась. Я переходила через железную дорогу и оказывалась на дороге, вдоль которой росли кусты волчьей ягоды, а за ней начиналась другая улица с яблоневыми деревьями. Я никак не могла понять, почему эти неаппетитные мелкие зеленые яблочки называли райскими. Но инстинктивно чувствовала, что это связано с нами, детьми. Волчья ягода считалась ядовитой, и есть ее запрещалось; единственное, что с ней можно было делать, это кидать на дорогу и топтать с громким хлопком, когда она созреет. Яблоки были горькими, чтобы их нельзя было съесть. И наверно, именно поэтому их и называли райскими. Они были запретным плодом.
Но поскольку дорога в школу была такой долгой, на ней хотя бы что-то можно было увидеть. Например, встретить пациентов из лечебницы для душевнобольных «Экста Горд». Они прогуливались колоннами, одетые в странные мешковатые одежды с не менее странными серыми шапками на головах. Казалось, они все оделись в одежду с чужого плеча. Руки у них были слишком длинными, а рты — полуоткрытыми. Я знала, что они жили в старом доме с садом позади школы. Но что они там делали? Этого нам никто не рассказывал.
Рядом со школой был лес, в котором жили цыгане. Однажды я, укрывшись за деревом, с бешено бьющимся сердцем следила за кучерявым мужчиной в сетчатой майке с топором в руке. Я тогда не поняла, что он рубит дрова. Я видела только топор. Помню, как от ужаса я бросилась бежать со всех ног через железную дорогу, которая сама по себе уже была опасной: один мужчина, когда писал, попал на электрический провод и умер. Об этом мне рассказывал папа.
В школе часто устраивали линейку. Во дворе, перед классом, перед спортивным залом и перед столовой. Дисциплину во время линеек соблюдали безупречную: нельзя было шевелиться, разговаривать и хихикать. От нас требовалось только стоять и ждать. В столовой по всем щелям были распиханы старые бутерброды с заплесневевшим зеленым маргарином. Иногда нам давали картошку с селедкой, иногда манный пудинг с морсом. Я всегда выходила последней, запихав обед за щеки, как хомяк. Учителя подходили ко мне и заставляли проглатывать, но еда все равно просилась обратно.
Старые дома мне всегда нравились больше новых. Мне нравилось, когда дома располагались по обе стороны улицы. Когда люди, улицы и дома жили в одном симбиозе. Когда между ними шел постоянный диалог. Окна в домах были их глазами, дверь — ртом. Мне казалось это важным. Смотреть в глаза, читать мысли, понимать. Потому что, только увидев лицо, можно сказать, опасен человек или нет. Но у этих новых домов, поднимавшихся из бездны, не было лица. И они не имели никакого отношения к улице. Просто стояли там сами по себе сплошной стеной. Иногда у них на лбу вдруг появлялся один глаз или целый ряд глаз, по которым сразу было видно, что они слепые. Я пыталась заставить себя полюбить эти новые дома, среди которых стоял и наш тоже. Я была ребенком, а они были моим миром — миром, в котором мне предстояло жить. Но я не смогла. Это был какой-то неправильный мир.
С домами без лица невозможно общаться. Они молчат. Но даже за пределами района новостроек нам не хотелось играть в банку или прятки. Нам, детям, казалось, что все эти новые строения, созданные кранами и экскаваторами, словно не наши. Мы не имели никакого права находиться здесь и тем более играть в прятки. Да и прятаться там было негде. Если на окраине района находился старый дом с заросшим садом, то мы проводили все время там, пока и его не сносили, а участок застраивали новыми панельными монстрами. Постепенно все должно было стать новым. Старое нужно стереть, говорили нам. Все старое пахнет нищетой и грязью. Новое будет светлым и чистым. Людям будущего даже не придется есть, говорили по телевизору. Они станут питаться одними витаминными таблетками, живя в асфальтовых джунглях.
Передо мной раскинулась огромная страна без лица. Мне начали сниться лица. Я бредила лицами. Во сне я стояла на новой улице, и эта улица наклонялась все ниже и ниже, и я уже не могла держаться на ногах, и тут на меня налетел киоск с хот-догами, и от удара одна моя щека отвалилась. Мне снились бесконечные процессии из безликих людей, которые медленно шли по мосту, внушая мне ужас. Не могу описать, как мне было страшно. Ни единого отверстия на белых лицах: ни рта, ни глаз, одно сплошное белое пятно. Я стояла у подножия моста и видела, как они приближаются. Их были тысячи.
Единственным спасением стали рассказы о мамином детстве. Они были для меня гораздо реальнее, чем моя настоящая жизнь. Мне кажется, я страдала от этих отличий так же сильно, как предыдущие поколения страдали от нищеты.
Я часто бегала в лес следить за цыганами. Выглядели они пугающе, но они были настоящими. Они болтали, смеялись, ссорились, развешивали белье и готовили еду. Цыгане жили своей особой группой и не прятались от других, как жители высоток, которые жили своими тайными жизнями за закрытыми одинаковыми дверями. Только накануне Вальпургиевой ночи, когда я с другими девочками, нарядившись ведьмами, стучалась в эти двери, можно было заглянуть в тайные миры за ними. Однако на многих дверях висели маленькие металлические таблички с надписями: «Попрошайничество и торговля в доме запрещены».
В соседнем с нами доме жил маленький мальчик по имени Джонни — гроза всей округи. Он мог стоять на коричневых пятнах глины, которым только предстояло стать лужайками, с руками, полными камней, и кидаться ими в тетенек, возвращавшихся из магазина. Попав в цель, он тут же улепетывал. Джонни все время гулял один, весь грязный и чумазый и иногда полуголый. Он был младше меня, и за весь год, что мы там жили, я ни разу не видела, чтобы он ходил в школу.