Рейтинговые книги
Читем онлайн Сердце: Повести и рассказы - Иван Катаев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 94

Гулевичу отвели место у стенки, рядом с моим. Шпрах вяло попросила не смотреть и не спеша принялась раздеваться, хотя никто не отвернулся. Гулевич, кладя под голову вещевой мешок, вынул из него небольшую белую книжечку. Вытянувшийся на полу, под своим драповым пальто, он показался мне еще длиннее, чем стоя. Ноги его протянулись до самой Шпрах, которая спала у противоположной стены. Он лежал на спине и читал свою книжечку, близко придвинув ее к глазам, пока я не спросил, снедаемый любопытством:

— Что это вы читаете?

— Блока, — пробасил он важно. — У меня привычка почитать перед сном. Знаете Блока?

— Слыхал, — робко ответил я, потому что до тех пор не видал ни одной блоковской строки.

— Хотите посмотреть? — Гулевич протянул мне раскрытую книгу. — Вот тут, на левой странице, самое любимое мое стихотворение. Вообще отличный поэт.

Я взял книжку и с удивлением прочитал непонятные для меня строки:

Когда в листве сырой и ржавойРябины заалеет гроздь, —Когда палач рукой костлявойВобьет в ладонь последний гвоздь.

«Что же тут пролетарского?» — хотел я спросить, полагая, что любимым стихотворением пролетарского поэта должно быть что-нибудь очень бравое и громогласное. Но в это время Сугробов приподнялся на локте и сказал сердито:

— Гасите свет, спать надо. Что вы там возитесь?

Я покорно встал и задул лампочку, решив, что выяснить пролетарскую сущность Блока можно будет и завтра. Скоро вся коммуна погрузилась в сон. Шумно и недоброжелательно захрапел Сугробов. Тоненько подсвистывал ему носом Конн. И только мой новый сосед долго еще откашливался и вздыхал, ворочался и чесался. Привычные для всех нас вши, от которых мы уже не чаяли избавиться, с остервенением накинулись на свежее тело бедного поэта.

II

Через неделю штаб армии погрузился в вагоны и двинулся из Куршака по следам гигантского наступления.

В Грязях, на взорванном, прогнувшемся ижицей железнодорожном мосту еще торчали два паровоза, сшибленные лбами, вставшие на дыбы и замершие в смертельном объятии. Дымились сожженные водокачки на станциях и скелеты вагонов под откосом у Песковатки, Графской, Отрожки. Раненые и тифозные еще метались в бреду на хлипком от грязи полу пристанционных эвакопунктов. Еще по утрам длинные обозы с торчащими во все стороны из-под рогожек желтыми руками и ногами отъезжали в белые, ослепительные под морозным солнцем поля. Фронт еще гремел в ушах и трепетал в сердцах, но фронт был уже далеко. На картах оперота он провис к югу могучим брюхом, день ото дня спускаясь все ниже. Лавина армии безостановочно катилась в донских степях, и вся громоздкая махина штаба с его снабармом, опродкомармом, поармом, продбазами, вещевыми складами и госпиталями постепенно встала на колеса, осторожно подтягиваясь к боевой полосе.

В теплушках политотдела было шумно и чадно. Пели песни, хохотали, спорили, флиртовали с артистками и с утра до вечера поджаривали на железных печурках розовые ломти свиного сала, закупленного в Куршаке вместе с прочими съестными припасами.

Гулевич, глядя на других, тоже выменял себе перед отъездом два пуда пшена. Он не успел разыскать мешок и потому насыпал пшено в кальсоны, только полученные им наряду с другим обмундированием, предварительно завязав внизу тесемочки. В каждую штанину как раз вошло по пуду. Получились две огромные белые сосиски, которые очень удобно было носить через плечо — одна спереди, другая на спине. Так он и притащил их в вагон и позднее, в Воронеже, расхаживал с ними по улицам.

Политотдельцы, почти все, хорошо относились к Гулевичу, с уважением говорили о его стихах, уже помещенных в газете. Стихи эти — о дезертирах, об изъятии оружия у населения и о сыпных вшах — действительно были гораздо звучней, глаже и остроумней, чем печатавшиеся у нас до сих пор убогие вирши. Гулевич умел всякую, даже заданную ему тему повернуть по-своему, по-новому, так что она наполнялась и страстью, и грустью, и смехом. Но я-то слышал, что эти стихи он называет служебными и не очень их ценит, по сравнению с какими-то другими своими стихами, настоящими, которых он никому не показывал.

Имел он успех и у публики путевых политотдельских концертов-митингов — у красноармейцев, железнодорожников и мешочников. Эта публика охотно валила чумазыми и лохматыми толпами в промерзшие залы агитпунктов и в пристанционные бараки. Тенор Минцевич в пенсне и обмотках исполнял для них своим металлическим, холодным, но не знающим ни простуды, ни устали голосом песню на слова Павла Арского. — В могиле, цветами усыпанный, убитый лежит коммунар; балерина государственных театров Нарциссова, тщедушная, злая и жадная женщина, танцевала в заплатанном трико умирающего лебедя; славные ребята, братья Капланы, скрипач и виолончелист, играли венгерские танцы Брамса и, если было пианино, им аккомпанировал сам Тейтельбаум, политотдельский композитор, очень рыжий и очень надменный, по прежней профессии аптекарь; иногда исполнялись произведения самого Тейтельбаума, и тогда конферансье, актер Коровин, присовокуплял к рекомендации с каким-то особым рыком:

— У р-р-рояля — автор! — и легонько аплодировал, согнувшись и подняв руки на уровень лица; отзывчивая публика оглушительно поддерживала, и Тейтельбаум проходил по эстраде к инструменту, как по облаку, небрежно кивая.

Гулевич появлялся в конце, перед заключительным выступлением хора. Он читал свои газетные стихи хрипловато и зычно, трагически жестикулируя; стихи были всем понятны, брали за живое; поэтому Гулевич всегда покидал эстраду под гул аплодисментов и восторженное топотанье.

И все же, хваля и привечая поэта, армейцы смотрели на него с некоторой долей добродушной насмешливости. В этом сказывался отчасти общий тон, который тогда уже неофициально установился по отношению к печати и к людям печати, — тон веселого подмигивания и ожидания каких-нибудь чудачеств. Однако был повинен в этом и сам Гулевич. Уж очень он был чуден с виду и необычен в обиходе.

Прежние одежды уже были им оставлены, — оба пальто пошли в обмен за пшено, а пыльник он просто бросил, как презренный остаток штатского, в сугробы куршакских задворок, — сохранилась только поддевочка. Поэт щеголял теперь в казенной шинели. Но и шинель эта, непомерно просторная, не пригнанная по фигуре, сидела на нем, как балахон — плечи сползали, спина пузырилась, рукава болтались.

Об еде Гулевич заботился мало, — если кормили — ел, и помногу, а если нет, то мог и так день прожить. Впрочем, иногда спохватывался, вытаскивал из-под нар свои кальсоны с пшеном и начинал варить себе кашу в котелке; но доварить не хватало терпения, и он задумчиво, жевал полусырое пшено.

— Гулевич, — говорили ему, — каша-то у вас сырая, живот вспучит.

— Ничего, — рассеянно отвечал он, — у меня желудок луженый.

Умывался он в дороге очень редко и небрежно, не снимая пенсне, а когда его корили этим, спокойно возражал:

— В теплушке нерационально тратить энергию на умывание: все равно через десять минут опять закоптишься.

Про бритье и говорить нечего: он всегда ходил заросший жесткой, рыжеватой щетиной.

После нескольких дней путешествия поэт стал выглядеть совсем нехорошо. Лицо серое, как картофельная шелуха, вместо щек — дырки, нос стал еще длиннее и, казалось, тянул книзу всю голову, — похоже было, что оттого и ходит Гулевич понурившись.

Когда на остановках он уходил за водой или другой какой надобностью и потом, с трудом отодвинув гремящую дверь, взбирался в теплушку, — мудрено было не усмехнуться, взглянув на него. Он останавливался у входа, грязным платком протирая запотевшее пенсне и близорукими глазами всматриваясь в глубину вагона. Шинель нелепо топорщилась на нем, опущенные уши папахи свисали, как уши лягавой, веки напряженно мигали, на утолщенном кончике носа дрожала капелька. И корректор Копп, единственный человек в редакции и поарме невзлюбивший Гулевича, оглянувшись на него, фыркал и говорил негромко, но слышно:

— Вот он, красавец-то наш... Питомец муз и вдохновенья. — И повышая голос: — Товарищ поэт, дверь притворите как следует. Швейцаров за вами нет.

Этих насмешек и улыбочек Гулевич будто и не замечал. Он был одинаков со всеми — и с Конном, и с редактором Сугробовым, и с красноармейцами из команды поарма. Со всеми вежлив, на «вы», и не очень разговорчив, хотя и неправильно было бы назвать его хмурым или молчаливым. Он принимал участие в бесконечных спорах с Васей Занозиным, начальником библиотечного отделения, веселым скептиком и анархистом с бородкой и носом Мефистофеля; иногда, разойдясь, декламировал стихи Сологуба и своего любимца Блока; правильным баском подтягивал в хоровых песнях.

Пение и сблизило его с одним спутником по теплушке — красноармейцем Алешкой Морозовым.

1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 94
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Сердце: Повести и рассказы - Иван Катаев бесплатно.
Похожие на Сердце: Повести и рассказы - Иван Катаев книги

Оставить комментарий