– Здорово! Вот это будет спектакль! А как на это смотрят в «Шапке и мантии»?
– С ума сходят, конечно. Спорят до хрипоты, ругаются, лезут в бутылку, кто пускает слезу, кто грозит кулаками. И так во всех клубах. Я везде побывал, убедился. Припрут к стенке какого-нибудь радикала и закидывают его вопросами.
– А радикалы как держатся?
– Да ничего, молодцом. Бэрн ведь первоклассный оратор, а уж искренен до того, что его ничем не проймешь. Слишком очевидно, что для него добиться поголовного ухода из клубов куда важнее, чем для нас – помешать этому. Вот и я – попробовал с ним поспорить, а сам чувствую, что это безнадежно, и в конце концов очень ловко занял некую нейтральную позицию. Бэрну, по-моему, даже показалось, что он меня убедил.
– Ты как сказал, на третьем курсе треть студентов решили уйти?
– Ну уж четверть – во всяком случае.
– О господи, кто бы подумал, что такое возможно?
В дверь энергично постучали, и появился сам Бэрн.
– Привет, Эмори. Привет, Том.
Эмори поднялся с места.
– Добрый вечер, Бэрн. Прости, что убегаю, – я собрался к Ренвику.
Бэрн быстро обернулся к нему.
– Тебе, наверно, известно, о чем я хочу поговорить с Томом. Тут никаких секретов нет. Хорошо бы ты остался.
– Да я с удовольствием.
Эмори снова сел и, когда Бэрн, примостившись на столе, вступил в оживленный спор с Томом, пригляделся к этому революционеру внимательнее, чем когда-либо раньше. Бэрн, широколобый, с крепким подбородком и с такими же честными серыми глазами, как у Керри, производил впечатление человека прочного, надежного. Что он упрям, тоже было несомненно, но упрямство было не тупое, и, послушав его пять минут, Эмори понял, что в его увлеченности нет ничего от дилетантства.
Позже Эмори ощутил, какая сила исходит от Бэрна Холидэя, и это было совсем не похоже на то восхищение, которое некогда внушал ему Дик Хамберд. На этот раз все началось с чисто рассудочного интереса. Другие люди, становившиеся его героями, сразу покоряли его своей неповторимой индивидуальностью, а в Бэрне не было той непосредственной притягательности, перед которой он обычно не мог устоять. Но в тот вечер Эмори поразила предельная серьезность Бэрна – свойство, которое он привык связывать только с глупостью, и огромная увлеченность, разбудившая в его душе замолкшие было струны. Бэрн каким-то образом олицетворял ту далекую землю, к которой, как надеялся Эмори, его самого несло течение и которой уже пора, давно пора было показаться на горизонте. Том, Эмори и Алек зашли в тупик, никакие новые интересы их не объединяли: Том и Алек последнее время так же впустую заседали в своих комитетах и правлениях, как Эмори впустую бездельничал, а темы обычных обсуждений – колледж, характер современного человека и тому подобное – были жеваны-пережеваны.
В тот вечер они обсуждали вопрос о клубах до полуночи и в общих чертах согласились с Бэрном. Тому и Эмори этот предмет представлялся не столь важным, как два-три года назад, но логика, с какой Бэрн обрушивался на социальную систему, так совпадала с их собственными соображениями, что они не столько спорили, сколько задавали вопросы и завидовали здравомыслию, позволявшему Бэрну так решительно ниспровергать любые традиции.
Потом Эмори увел разговор в новое русло и убедился, что Бэрн неплохо осведомлен и в других областях. Он давно интересовался экономикой и был близок к социализму. Занимали его ум и пацифистские идеи, и он прилежно читал журнал «Мэссис»[12] и Льва Толстого.
– А как с религией? – спросил его Эмори.
– Не знаю. Я еще многого для себя не решил. Я только что обнаружил, что наделен разумом, и начал читать.
– Что читать?
– Все. Приходится, конечно, выбирать, но главным образом такие книги, которые будят мысль. Сейчас я читаю четыре Евангелия и «Многообразие религиозного опыта».
– А что послужило толчком?
– Уэллс, пожалуй, и Толстой, и еще некий Эдвард Карпентер. Я уже больше года как начал читать – по разным линиям, по тем линиям, которые считаю важнейшими.
– И поэзию?
– Честно говоря, не то, что вы называете поэзией, и не по тем же причинам. Вы-то оба пишете, так что у вас, естественно, другое восприятие. Уитмен, вот кто меня интересует.
– Уитмен?
– Да. Он – ярко выраженный этический фактор.
– К стыду своему, должен сказать, что ровным счетом ничего о нем не знаю. А ты, Том?
Том смущенно кивнул.
– Так вот, – продолжал Бэрн, – у него есть вещи и скучноватые, но я беру его творчество в целом. Он грандиозен – как Толстой. Оба они смотрят фактам в лицо и, как это ни странно для таких разных людей, по существу выражают одно и то же.
– Тут я пасую, Бэрн, – сознался Эмори. – Я, конечно, читал «Анну Каренину» и «Крейцерову сонату», но вообще-то Толстой для меня – темный лес.
– Такого великого человека не было в мире уже много веков! – убежденно воскликнул Бэрн. – Вы когда-нибудь видели его портрет, видели эту косматую голову?
Они проговорили до трех часов ночи обо всем на свете, от биологии до организованной религии, и когда Эмори, совсем продрогший, забрался наконец в постель, голова у него гудела от мыслей и от досадного чувства, что кто-то другой отыскал дорогу, по которой он уже давно мог бы идти. Бэрн Холидэй так явно находился в процессе роста, а ведь Эмори воображал то же самое о себе. А чего он достиг? Пришел к циничному отрицанию всего, что попадалось ему на дороге, утверждая только неисправимость человека, да читал Шоу и Честертона, чтобы не скатиться в декадентство, – сейчас вся умственная работа, проделанная им за последние полтора года, вдруг показалась пошлой и никчемной, какой-то пародией на самоусовершенствование… и темным фоном для всего этого служило таинственное происшествие, случившееся с ним прошлой весной, – оно до сих пор заполняло его ночи тоскливым ужасом и лишило его способности молиться. Он даже не был католиком, а между тем только католичество было для него хотя бы призраком какого-то кодекса – пышное, богатое обрядами, парадоксальное католичество, пророком которого был Честертон, а клакерами – такие раскаявшиеся литературные развратники, как Гюисманс и Бурже, которое в Америке насаждал Ральф Адамс Крам[13] со своей одержимостью соборами XIII века, – такое католичество Эмори готов был принять как нечто удобное, готовенькое, без священников, таинств и жертвоприношений.
Не спалось, он зажег лампу у изголовья и, достав с полки «Крейцерову сонату», пробовал вычитать в ней первопричину увлеченности Бэрна. Стать вторым Бэрном вдруг показалось ему настолько соблазнительнее, чем просто быть умным. Но он тут же вздохнул… может быть, еще один колосс на глиняных ногах?
Он перебрал в памяти прошедшие два года – представил себе Бэрна нервным, вечно спешащим куда-то первокурсником, затененным более яркой фигурой брата. А потом вспомнил один эпизод, в котором главную роль предположительно сыграл Бэрн.
Большая группа студентов слышала, как декан Холлистер пререкался с шофером такси, доставившим его со станции. По ходу спора рассерженный декан заявил, что «лучше уж просто купит весь таксомотор». Потом он расплатился и ушел в дом, а на следующее утро, войдя в свой служебный кабинет, обнаружил на месте, обычно занятом его письменным столом, целое такси с надписью «Собственность декана Холлистера. Куплено и оплачено»… Двум опытным механикам потребовалось полдня, чтобы разобрать машину на мелкие части и вынести из помещения, – что только доказывает, как деятельно может проявиться юмор второкурсников под умелым руководством.
И той же осенью Бэрн произвел еще одну сенсацию. Некая Филлис Стайлз, усердно посещавшая любые вечеринки и праздники в любом колледже, на этот раз не получила приглашения на матч Гарвард – Принстон.
За две недели до того Джесси Ферренби привозил ее на какие-то менее интересные состязания и завербовал в помощники Бэрна, чем нанес этому женоненавистнику чувствительный удар.
– А на матч с Гарвардом вы приедете? – спросил ее Бэрн, просто чтобы о чем-то поговорить.
– А вы меня пригласите? – живо откликнулась она.
– Разумеется, – сказал Бэрн без особого восторга.
Уловки Филлис были ему внове, и он был уверен, что это не более как скучноватая шутка. Однако не прошло и часа, как он понял, что связал себя по рукам и ногам. Филлис вцепилась в него намертво, сообщила, каким поездом приедет, и привела его в полное отчаяние. Мало того что он всеми силами души ее ненавидел – он рассчитывал в тот день провести время с приятелем из Гарварда.
– Я ей покажу, – заявил он делегации, явившейся к нему в комнату специально, чтобы подразнить его. – Больше она ни одного невинного младенца не уговорит водить ее на матчи.
– Но послушай, Бэрн, чего же ты ее приглашал, раз она тебе ни к чему?
– А признайся, Бэрн, втайне ты в нее влюблен, вот в чем беда.
– А что ты можешь сделать, Бэрн? Что ты можешь против Филлис?