Это был диалог директора и ученика в единственно возможных тогда рамках. Иннокентий Федорович Анненский еще недолго оставался директором. 5 января 1906 года он был назначен инспектором Санкт-Петербургского учебного округа.
В гимназии воцарился маленький, сухонький, лысый старичок строгого вида в пенсне — Яков Георгиевич Моор. Действительный статский советник Моор получил образование в Юрьевской учительской семинарии и Юрьевском университете на филологическом факультете, преподавал древние языки и потом руководил 6-й Санкт-Петербургской гимназией. Всегда серьезный и подтянутый, с расчесанными седыми усами и бородой, с серебряной цепочкой и знаменитыми часами фирмы Буре, он появлялся в гимназии каждое утро и обходил все классы. Вернувшиеся после рождественских каникул гимназисты были крайне удивлены происшедшими переменами. Коридоры и классы гимназии были отремонтированы, на стенах появились новые географические карты и другие учебные пособия. Исчезли изрезанные парты и появились новые.
Яков Георгиевич за годы своей работы издал несколько учебников по греческому языку и ряд брошюр педагогического содержания. Гумилёв, как и другие гимназисты, уважал его, но несколько побаивался. Юный романтик знал, что его декадентские стихи не тронут сердце педанта Моора и старался как можно реже попадаться ему на глаза.
Подарил свою книгу Николай не только близким друзьям и учителям, но и отцу, матери и сестре Шурочке, которую тут же решил втянуть в очередное приключение. Он попросил ее тайно приютить в своей комнате ученицу седьмого класса, дочь инспектора гимназий Рязани, так как его друг решил на ней жениться, а согласия родители не дают. План друзей был прост: похищение девушки, провозглашение тайного венчания. А там, глядишь, строгий инспектор отойдет душой и разрешит молодым пожениться. Шурочка, не раз выручавшая брата, попала в трудную ситуацию. Но, к ее счастью, авантюра не осуществилась.
В эти годы русский конквистадор читал не только Фридриха Ницше и восхищался его Заратустрой. Он изучал «Историю государства Российского» Карамзина, буквально проглатывал увесистые тома «Истории Фукидида», перечитывал «Илиаду» и «Одиссею», но зевал на уроках латинского и не сильно преуспевал на занятиях по греческому. В поэзии его авторитеты — Валерий Брюсов и Константин Бальмонт. Особенно большое влияние на юного Гумилёва в это время оказал второй. Многие гимназические стихи Николая перепевают бальмонтовские мотивы. Часто, шагая в одиночестве по аллеям Екатерининского парка, он повторял его строки:
Если ты поэт и хочешь быть могучим,Хочешь быть бессмертным в памяти людей.Порази их в сердце вымыслом певучим.Думу закали на пламени страстей.
О, как восхитительно звучали для Коли Гумилёва строки: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым, / Хочу одежды с тебя сорвать!» Поэзия Бальмонта волновала богатое воображение юноши, побуждала выдумывать свой фантастический мир пещер и экзотических стран, заставляла мысленно шагать тропами «белокурой бестии», встречаться с таинственными «дриадами», манящими «принца огня». В убегающей в сумрак аллее ему грезились иные миры…
Поэтому в унылые дни гимназических неудач он чувствовал себя не обыкновенным гимназистом, а «конквистадором в панцире железном», который покоряет все новые колдовские (любимое слово Гумилёва) континенты поэзии. Поэт-«захватчик» в литературе иным быть не может. Эпиграфом к сборнику Гумилёв взял строки из раннего произведения «Земные яства» тогда малоизвестного французского писателя Андре Жида[3]: «Я стал кочевником, чтобы сладострастно прикасаться ко всему, что кочует!» И этот эпиграф отражал настроение гимназиста, рвавшегося изо всех сил на свободу.
К трем разделам сборника Гумилёв взял эпиграфы собственного сочинения. В программном стихотворении «Я конквистадор в панцире железном…» (1905) он заявил:
Я конквистадор в панцире железном,Я весело преследую звезду,Я прохожу по пропастям и безднамИ отдыхаю в радостном саду.
Как смутно в небе диком и беззвездном!Растет туман… но я молчу и ждуИ верю, я любовь свою найду…Я конквистадор в панцире железном.
И если нет полдневных слов звездам,Тогда я сам мечту свою создамИ песней битв любовно зачарую.
Я пропастям и бурям вечный брат,Но я вплету в воинственный нарядЗвезду долин, лилею голубую.
Откуда в стихотворении эти «пропасти и бездны»? Конечно, это — отголоски Кавказа, Тифлиса, гор и дикой свободы кавказских племен. Поэт видит себя в «лазурных снах» пророком сильным, властным:
Но я приду с мечом своим;Владеет им не гном!Я буду вихрем грозовым,И громом, и огнем!
Его душа открыта всем стихиям. Он выпытывает тайну мироздания и дарит любимой «добытую звезду». Он поет священную песнь Заратустры и:
Жаркое сердце поэтаБлещет, как звонкая сталь…
В его волшебном мире все сверкает и горит:
Я полон тайною мгновенийИ красной чарою огня…
Пусть многое в этих строках пока подражательно, пусть его излюбленные образы часто примитивны: все эти «красивые арфы», «алмазные венцы», «нежные объятья». Что из этого? Он учится любить неведомое и, как он сам заявил в эпиграфе к разделу «Поэмы», добывать «правду… у Бога», «силой огненных мечей». Как может христианин заявлять такое? Юный поэт погружается в мир полуязыческого Заратустры и в этот миг становится богоборцем. Но тут же пугается своих заявлений и пишет в стихотворении «Дева солнца» (1903–1905):
И смерть, и Кровь даны нам БогомДля оттененья Белизны…
А разве не ушедшей от него Ане Горенко посвящена «Песня дриады» (1903–1905), где юный поэт восклицает в упоительном экстазе, как верный ученик Бальмонта:
Ты возьмешь в объятья меня,И тебя, тебя обниму я,Я люблю тебя, принц огня,Я хочу и жду поцелуя.
Но поцелуя не будет, и он это знает прекрасно:
…И нет дриады, сна земли,Пред ярким часом пробужденья.
Совсем неслучайно помещает Гумилёв в последнем разделе книги стихи «Пророки» и «Русалка». К пророкам он относит поэтов, а русалка — известна. Он признается в стихотворении «Осень» (1905):
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});