Князь стоял молча, пристально всматриваясь в эту женщину, которую он так любил и которая так часто поражала его своим коварством. В такие минуты, когда она лгала и притворялась холодно и невозмутимо, он, широкий по натуре, смелый до наглости, казалось ему, просто ненавидел ее.
Приказ правительницы был тотчас же исполнен.
Князя Андрея, его жену и сына схватили и засадили в темницы. Князь Пронский, князья Юрий и Иван Андреевичи Пенинские-Оболенские, князь Палецкий и дети боярские, бывшие в избе у князя Андрея и знавшие его думу, подверглись пыткам, были казнены торговою казнью [15], биты кнутом, заключены в оковы…
Давно Москва не была свидетельницей таких жестокостей, и чернь валом валила посмотреть на кровавое зрелище…
Страшное впечатление произвели эти события на самого Степана Ивановича Колычева и на всех его родных. Четверо близких родственников Степана Ивановича, начиная с его родного брата, поплатились за это дело, и в душе старика боролись самые разнородные чувства.
– Никогда в роду изменников не было, – говорил он с горечью, – а вот теперь родной брат за измену в тюрьме сидит, племянники кнутом биты да на большой дороге, как разбойники, повешены…
Потом, поддаваясь чувству жалости, он со слезами на глазах сетовал:
– Пришлось вот на старости лет горе нежданное пережить. Единокровных людей, родных, милых разом потерять. Не гадал, не думал, а послал Господь беду страшную, обиду нестерпимую…
Потом гордость и самолюбие брали в заслуженном старике верх над остальными чувствами, и он говорил:
– Как теперь на людей смотреть, как теперь слушать, когда говорить станут, что Колычевых на торговой площади кнутом стегали, что Колычевых на большой дороге повесили?
В доме все ходили тихо, говорили шепотом, точно в палатах лежал опасно больной либо покойник был. В те времена родственным связям придавалось особенное, серьезное значение и позор каждого, даже дальнего родственника, глубоко отзывался на остальной родне.
– А как я покажусь во дворце? – думал с тоской Федор Степанович. – Как взгляну на тех людей, чьи руки нашей кровью обагрилися? Что ж делать-то, делать-то что, Господи?
Его охватило отчаяние…
ГЛАВА IX
В воскресенье, 3 июня 1537 года, погода стояла теплая и ясная. Только что поднявшееся над Москвой солнце заливало ярким светом ее бесчисленные сады, стоявшие теперь в полном цвету. Среди их зелени то тут, то там, как звездочки, блистали золоченые кресты и купола церквей. Неправильно проложенные улицы, неприглядные в дождливую пору, теперь казались живописными и веселыми. Везде на них пробивалась яркая молодая зелень: около бесчисленных высоких заборов и низеньких изгородей заросла густая трава, а через заборы и изгороди свешивались кудрявые ветви берез, лип, кленов, дубов.
Пустынные в будничные дни, эти улицы теперь пестрели народом, направлявшимся в праздничных одеждах в храмы. У домов и изб сидели на завалинках старики и старухи, и тут же в песке и в траве копошились полунагие ребятишки. На площадях уже собирались кучки гуляк, потешавшиеся, несмотря на то, что в храмах начиналась служба, выходками бродячих скоморохов, и кое-где слышались возгласы, говорившие ясно, что и тут были люди, придерживавшиеся поговорки: кто празднику рад, тот до свету пьян. Этого зла, веселья во время богослужения не могли истребить никакие проповеди духовных лиц. Казалось, все простые люди повысыпали на свежий воздух, тяготясь оставаться в тесных и душных клетушках своих невзрачных, нередко курных избенок.
Из господских хором, огороженных, точно крепостными стенами, высокими заборами с затейливыми тяжелыми воротами, то и дело выезжали сановитые и нарядные, иногда непомерно толстые, с выхоленными огромными бородами всадники, отправлявшиеся в сопровождении своих слуг в церкви. Чем важнее и сановитее были господа, тем многочисленнее была их свита. Иного боярина сопровождало двадцать, тридцать и более слуг. Каждый из этих людей старался вырядиться в лучшее платье, отправляясь в храм Божий, и перещеголять других бояр. За эту страсть бахвалиться в церквах нарядными одеждами немало нападали на богачей проповедники, но проповеди приносили мало пользы. Еще большею пышностью отличались поезда важных боярынь, сидевших в своих колымагах и сопровождаемых пешими скоморохами. Роскошное убранство выложенных и бархатом, и соболями, и позолотою колымаг, нарядность лошадиной сбруи говорили о значении и богатстве боярынь. Медленно двигались, качаясь и прыгая по ухабам на высоких осях, эти неуклюжие и громоздкие экипажи, запряженные иногда в одну лошадь, иногда в несколько шедших гуськом колымажных лошадей. Возницы или сидели верхом на лошадях, или шли рядом с ними.
Зелень, пестрая раскраска домов, яркие наряды мужчин и женщин, блестящие уборы коней, богатство колымаг, все это, озаренное лучами солнца, делало очень оживленным вид московских улиц в эту Нору, а надо всем этим стоял немолчный гомон бесчисленных птиц и переливался благовест тысячи церковных колоколов, то гудевших густыми медлительными звуками, то заливавшихся мелким и серебристым трезвоном.
Среди этого всеобщего оживления как-то странно было видеть человека, не принимавшего, по-видимому, никакого участия в этой сутолке и погрузившегося, как в глубокий сон, в свои думы. Именно так смотрел молодой Федор Степанович Колычев, выехавший в сопровождении одного слуги из ворот своего дома к обедне. Он направлялся не к кремлевским Храмам, а куда-то в глушь Москвы, бессознательно или сознательно стараясь избежать встречи с близкими и знакомыми людьми. Его конь шел неторопливым шагом, и молодой наездник не шпорил его, не торопил, почти не управляя им и точно отдавшись вполне на его произвол, – куда и когда он привезет – все равно.
Он не видел окружающего: в его глазах, сосредоточенно устремленных в пространство, рисовалась иная картина, не имевшая ничего общего с веселящейся Москвой.
Вот тянется от Москвы длинною-длинною белою лентою среди зеленых дремучих лесов широкая и пыльная мягкая дорога – Новгородская дорога. Нет на ней путников, пустынна она вполне, но местами слышатся над ней в воздухе странные зловещие звуки; то каркают вороньи стаи, тучами проносящиеся над дорогой в небесной лазури и точно скликающие на пир своих собратий. Но около чего они вьются? Вон чернеет что-то в воздухе, длинное, неподвижное, страшное. Это труп повешенного человека, с повиснувшими бессильно вдоль тела, как плети, руками, с упавшей на грудь головой, с посиневшим лицом. А вон на далеком расстоянии и еще такой же труп, а там дальше еще и еще…
– Тридцать человек! Тридцать человек цветущей молодежи! Путь весь виселицами уставили, как столбами верстовыми, – как бы сквозь сон шепчет Федор Степанович и содрогается, точно его охватывает холодом могильным.
Горько и тяжело у него на душе. Смотрит он в пространство, видит он мысленными очами, как рвет воронье эти трупы, как выклевывает оно у мертвецов очи молодецкие, и с леденящим сердце ужасом узнает все эти лица, все эти очи молодецкие…
– Вот Андрей Иванович и Василий Иванович Пупковы-Колычевы висят… братья мои троюродные… братья!… – мысленно говорит он. – А вон и Гаврюша бедный… давно ли тут был, руки мне жал, в уста по-братски целовались, надеялся на счастье, на радости…
И в его памяти встает, как живой, образ этого любимого родственника, этого смельчака, полного молодых надежд, широкой и непочатой натуры. Кажется ему, что Гавриил Владимирович стоит вот тут рядом с ним и говорит горячо о том, что Новгород еще вздохнет свободно, что власть Москвы ослабеет, что надо ковать только железо, пока оно горячо. Правда, отец Федора Степановича всегда косо смотрел на стремление младших братьев великого князя и стоял за самодержавие московских повелителей.
– Не за изменников, не за литвянку, не за князя Овчину стоял он, – проговорил Федор Степанович Колычев, вполне понимая и оправдывая верноподданические чувства отца. – Бог весть еще, не погубят ли эти люди и совсем великого князя… Младенец несчастный… брошен, забыт, а мать государыня творит Бог весть что… И из-за этих-то людей столько жертв… Одни постыдной смертью кончили дни живота своего, другие томятся в душных и мрачных темницах…
Перед ним разостлался какой-то мрак, точно кругом не ясный летний день стоял, а сгустилась черная ночь. Что это? Кто-то стонет в этом мраке? Кто-то тщетно взывает о помощи, свете, свободе, куска хлеба, глотка воды просит… Федору Степановичу вспомнился младший брат его отца, Иван Иванович Умной-Колычев. Посадили его в тюрьму, и что его ждет – никто не знает.
– Что ждет? – прошептал он с горечью. – Князь Юрий Иванович в тюрьме голодной смертью умер. Тоже Дядей родным великому князю доводился. Князь Михайл Львович Глинский и того ближе был государыне великой княгине, а тоже в тюрьме голодом заморили. Так уж Колычева-то и подавно не помилуют…