И опять он повторил с горечью:
– Эх, сынок, сынок, не пожалел ты седой головы отца!
Но он не горячился, не кричал, не бранился, был только угнетен и подавлен. Слишком тяжело отозвались на нем самом последние события, чтобы сурово обвинять бежавшего сына. Боярыня Колычева ясно понимала, что происходит в душе ее мужа, и тихо заметила:
– Да и сама бы я не глядела на свет, с радостью пошла бы в монастырь, в тишине грехи замаливать…
– Полно, жена! – остановил ее муж. – И ты, и я пошли бы. Радости-то здесь нечего ждать. А дети? Кто их поднимет! Чай, не один сын у нас был?
– Ради них и живу в миру, – ответила она с покорным вздохом, – а то – ах, моченьки моей нет на мир-то этот смотреть да, только горя одного да обид ожидаючи, жить в нем…
В душе она вполне оправдывала бегство сына, так как и ее глаза не смотрели бы теперь на все, что делается вокруг, если бы была ее воля. Но, оправдывая сына, жалела она в то же время и мужа, которому было нелегко теперь рассказывать о том, что его сын пропал без вести. Не порешив ни на чем, муж и жена отдали себя в этом деле на волю Божию. Оба они не считали нужным высказывать свои предположения и просто заявляли всем, что их старший сын пропал. Куда и как пропал – этого они не знали. Догадок о том, что Федор Степанович ушел в монастырь, ни муж ни жена не высказывали громко никому, даже близким людям. К счастью Колычевых, Федор Степанович был настолько чистой и уважаемой личностью, что даже в это время, когда были уже беглецы в Литву и когда были уже изменники в семье Колычевых, никто ни на минуту не заподозрил в чем-нибудь дурном пропавшего без вести Колычева.
– Разбойники убили да ограбили, видно, – толковали люди, печалясь вместе с несчастными отцом и матерью Федора.
– А неровен час, в реке утонул, – соображали другие. – Долго ли до греха. Поехал искупаться, да и пошел ко дну. Тоже если после еды, так оно как раз можно. А дело летнее – знойное.
– Да больше ничего и не придумаешь, – согласились третьи: – либо утонул, либо лихие люди погубили, либо звери лютые съели.
Родные и посторонние дальше этих догадок не шли, и никому даже и в голову не приходила мысль о том, что молодой Колычев мог "бежать". Его так глубоко уважали, что заподозрить его в бегстве куда-нибудь на Литву не было никакой возможности. Об уходе же в монастырь никто из посторонних тоже не думал, так как в эту пору не очень-то часто молодые люди меняли веселый мир на скучную монастырскую келию, да и из обсуждавших вопрос о Колычеве никто бы не сделал этого. Притом если бы он ушел в монастырь, то его отыскали бы наверное. Его же нигде не находили, значит, он либо утонул, либо был убит и ограблен, либо съеден лютыми зверями. Все жалели о нем, все сочувствовали его родителям, все поминали его, как покойника. Знали истину только отец, мать да мамушка беглеца, и боярыня Варвара иногда вынимала тайком из окованного железом сундука пошевную рубаху, украшенную жемчугом ферязь, дорогой пояс и, обливаясь слезами, целовала их – это единственное наследие ее погибшего любимца сына. Она-то знала, что не было бы этих вещей в доме, если бы сын погиб, а не бежал.
Но общественные дела слагались в это время в Москве так, что только мать да отец Федора Степановича долго горевали о нем, а посторонним людям было не до него.
Везде в Москве только и говорили, что о князе Иване Федоровиче Овчине-Телепневе-Оболенском. Ни для кого не было уже давно тайной, что он состоит в любовной связи с правительницей. Тайно многие женщины того времени вступали в незаконные связи с мужчинами, пользуясь услугами потворенных [18] баб. Жизнь терема, несмотря на замкнутость, была жизнью далеко не скромною. Окруженные более свободными в сношениях с мужчинами служанками, боярыни от безделья слушали всякие пустяшные речи этих женщин. Всякие пересмешные скоромские и безлепичные разговоры возбуждали их воображение, и нецеломудрие было явлением очень обыкновенным в тереме. Но если потворенные бабы и сваживали молодых жен с чужими мужами, то это делалось всегда тайно. Явная же связь посторонних мужчины и женщины среди высшего круга была примером редким, а тем более на престоле. Одно это уже заставляло всех осуждать правительницу Елену и князя Ивана Овчину. Но этими, так сказать, бескорыстными порицаниями дело не ограничивалось. Всех возмущало тоже вовсе небывалое доселе явление – возвышение мужчины за то, что он был любовником женщины, угодником ее греховных страстей. Этим путем еще никто не вылезал в люди, и мужчина, даже из наиболее безнравственных, всегда настолько дорожил своим мужским достоинством, чтобы не идти в гору, услуживая бабе, существу, стоявшему по его понятиям очень низко. Мужчину, пошедшего на такое дело, нельзя было не презирать. Тем не менее десятки людей завидовали положению презрительного любимца, который ворочал всеми делами, был резок и строптив с князьями и боярами. Особенно косо смотрел на него князь Василий Васильевич Шуйский, нелегко подчинявшийся и законному самодержавцу, и уже вовсе не умевший подлаживаться к какому-нибудь князю Овчине. Надменный, суровый и жестокий, он не стеснялся никакими крайними мерами, и когда нужно было удержать за Москвою Смоленск, он принял энергичные меры: перевешал в виду литовских войск всех знатных жителей Смоленска, державших сторону короля. Злоба на правительницу и ее возлюбленного росла в нем с каждым днем, и в среде князей Шуйских уже громко начинали роптать и порицать правительство. Как-то незаметно и исподволь вооружилась вся Москва против великой княгини и князя Овчины. Люди князей Шуйских сеяли всюду вражду против правительницы и ее друга.
– Какая она государыня великая княгиня! – говорили пьяные гуляки. – Разве настоящая-то государыня связалась бы с князем Овчиной?
– Тоже перевела весь государев род, – рассуждали другие. – И князя Юрия, и князя Андрея через нее не стало. А тоже дядья государю великому князю были.
– Догуляется, что шею самой свернут!
Любви, уважения, жалости к ней не было уже ни в ком. Казалось, кто-то незримый и неведомый сеял ежедневно вражду к правительнице и ее другу.
Но счастливая любовью и легкомысленная пара влюбленных не замечала ничего и ликовала, устранив со своего пути и старика князя Глинского, и князя Юрия Дмитровского, и князя Андрея Старицкого. Окруженные молодежью, среди пышных приемов и торжественных поездов на богомолья, великая княгиня Елена и князь Овчина были совершенно покойны и самоуверенны. Они не считали даже нужным присматриваться поближе к таким людям, как князья Шуйские.
В феврале 1538 года пышный поезд великой княгини возвратился из Можайска, где находился чудотворный образ св. Николая и куда ежегодно ездил и покойный великий князь на богомолье. Великую княгиню сопровождал Весь ее нынешний двор, всегда готовый веселиться и бражничать. Поразительна была роскошь нарядов того времени, когда все блестело золотом, серебром, жемчугом и самоцветными каменьями, начиная с обуви и кончая головными уборами. Женские одежды походили тогда на мужские, но были кокетливее и грациознее. Особенно хороши были женщины в своих меховых шапках, надевавшихся поверх расшитых узорами, ловко повязанных убрусов [19] зимою и в щегольских белых поярковых [20] шляпах летом. Летние шляпы женщины, походившие на шляпы католических кардиналов, отделывались тоже золотыми шнурами и кистями и были едва ли не самым лучшим украшением женщин. Все заботились тогда очень сильно о своей внешности и делали все, чтобы смотреться красивее. Окруженная сотнями этих щегольски одетых женщин и мужчин, великая княгиня Елена Васильевна смотрелась настоящей царицей, превосходя всех и красотою, и уменьем одеться к лицу, и женственною ловкостью. Надо всем этим молодым и беспечным людом, состоявшим из таких личностей, как князья Горбатые, Глинские, Оболенские, казалось, не было ни тучки, впереди готовились только новые пиры и развлечения…
В обычно веселом настроении разошлись эти люди вечером 2 апреля, после возвращения с богомолья, надеясь провести так же беспечно и следующий день, как проводились предыдущие. Однако во втором часу дня 3 апреля на половине великой княгини произошел страшнейший переполох.
– Беда! Беда приключилась! – вдруг раздался неистовый крик одной из боярынь, вбежавшей в покой Челядниной. – Государыня великая княгиня Богу душу отдает!
Челяднина не вдруг поняла, что ей говорят, и начала креститься, как от дьявольского наваждения.
– В уме ли ты? Что говоришь-то? – заговорила она. – Не выспалась, что ли, или что пригрезилось?
– Да иди же, говорю тебе, кончается! – крикнула прибежавшая с роковою вестью женщина.
Челяднина совсем растерялась и бросилась в постельный покой великой княгини, ровно ничего не понимая. За каких-нибудь полчаса она видела Елену здоровой и веселой, а теперь во втором часу дня уже говорят, что она умирает. Совсем это походило на сон. Она вбежала к великой княгине и увидала молодую прекрасную женщину распростертую на полу. Лицо правительницы было неузнаваемо: глаза впали и блуждали бессмысленно, вокруг них были синие крути, лицо покрылось мертвенною бледностью. Одна ее рука судорожно вцепилась в грудь, другая была около рта, и стиснутые зубы впились в ногти, по-видимому, от нестерпимой боли. Ее всю сводило в страшных конвульсиях.