– Коня.
Уселся в седле поплотнее, тронулся с места хлынцой,[68] на ходу переводя Абрека на крупную рысь; застоявшийся вороной птицей рванул, вмиг одолел пригорок. Балки предместные отсюда как на ладони. Да и весь фурштадт[69] тоже.
Вот оно! – по открытому пространству, над вырытыми с вечера окопами щепиллиного полка, мечется разноцветное, фигурки крошечные, одна к другой то прилипнет, то отвалится; серое марево ползет по канавам, растекается в кривоватых, облезлых по-зимнему садиках. Словно бы отчетливо видны – не лица, нет! – но высокие шапки из овчины, вислые усы, вилы, склоненные к атаке… впрочем, вздор! – ни лиц, ни шапок отсель не различить.
Обернулся на лютый конский топот. Белым пятном с углями глаз бросилось лицо Мишки – треуголку потерял, всклокочен, на лбу кровавый след: то ли царапнуло вскользь, то ли пот отирал… руки-то по локоть в кровище.
– Ваше превосходительство!
Молодец, Щепилло! Хоть и в горячке, а – никаких «Мишелей»; началась работа, вольности побоку. Удерживает своего сивого, тянет повод!..
– Всею силой налегли хамы… Кременчугцы третью атаку отбили, силы исходят… вестовой мой! посылал… где?.. сикурсу!
Кольнуло понимание: вот отчего примчался, своих оставив. Знает, неоткуда резерва взять, сам решил требовать. Так… и верно ведь, устали кременчугцы, сколько ж их там?.. всего ничего. Следует сикурс подать.
Обернулся. Вот они, конвойцы, весь мой сикурс, полный резерв. Ровно стоят. И знамя трехцветное над ними – знамя Республики Российской: на белом, синем и красном – скрещенные вилы и ружье, осененные фригийским колпаком. Высокий символ! – братство народа и армии в битве за волю.
Что ж, пришел час! Прыгнул вниз, в грязь, присел на полусогнутых, выпрямился пружинисто, глядя в спокойные лица усатых ветеранов; один к одному, наперечет – черниговцы, многие еще и Бонапартия помнят…
– Молодцы! Ребятушки! Сыны мои! – выкрикивал почти визгливо, надрывая горло, забыв о том, что каждый из «сынов» в отцы годится по возрасту. – Волю нашу, волю ныне спасти должно от черни сущеглупой!.. Ибо не ведают мужики, что творят… себе погибель готовят и нам! – да не в том беда! Свободу святую на вилы поднять хотят!
Подошел вплотную почти.
– Братцы! Не вы ли Россию грудью заслонили под Смоленском! под Красным! при Бородине! Малоярославце! – вы, никто иной! Не с вами ли рядом брали мы Киев и Винницу, Фастов и Одессу, Брацлав и Тульчин? Ныне нам выпало заразу истребить в самом сердце земли нашей, чтоб завтра смогли строить новую Россию, по правде Русской, по совести! Архиереи да князья мужикам головы задурили, вилы хотят воткнуть в сердце конституции. Позволим ли?
Слаженным рыком в ответ:
– Урра!
И понеслось. Улицы, стрельба, короткие стычки – уж до центра, мало не к собору выплеснулись гайдамаки. В потоптанных садиках, уж без пули-дуры, грудь к груди резались: штык на вилы, тесак против свяченого ножа. Лишь на краю балки опомнился генерал; взглянув на руки, ужаснулся: по локоть кровью вымазаны, как давеча щепиллины, на лезвии сабли клок волос висит вместе с обрывком кожи, и сапоги в чем-то буром, липком, на глину не похожем. Вокруг – распаренные солдатские лица: конвойные, кременчугцы, еще какие-то – сквозь пот в глазах и не различить. Возник на мгновенье и сгинул Ипполит: без накидки, в одном мундире, разорванном на плече; взгляд шальной, скалится в восторге! – еще бы, первый серьезный бой… А ведь должен был отбыть; не пожелал, выходит… ну и ладно.
Шум вокруг стихал. Страшным ударом, себя не щадя, отбросили гайдамаков; преследования не трубили – самим бы прийти в себя, опомниться. Ай да Кармалюка; теперь лишь становилось ясно, как ловко сыграл гетьман! – равномерно силы подтянул да бросил со всех сторон, так что и не снять ниоткуда помощь было; хорошо хоть, что сбили со щепиллиной позиции, не дали прорвать оборону…
А все же не дотерпел вор! – судя по всему, Первая Мужицкая в бой пока не шла; то ли бережет ее гетьман, то ли готовит для последнего удара…
Визг раздался нежданно. Из-за крайней хатки выскочили трое татар, у каждого на аркане – по гайдамаку. Заметив урус-пашу,[70] замерли, однако тотчас поняли: с интересом глядит большой командир, едва ль не с одобрением. Приободрились, споро пососкакивали наземь, опрокинули избитых хлопов, заголили зады…
Слева, почти рядом с Бестужевым, вдруг перегнулся пополам пожилой унтер, изверг из нутра сизое месиво. Михаил Петрович посторонился машинально, пытаясь пересилить себя и прервать, прекратить страшное зрелище; но – не получалось! притягивало…
Рука в руку управились татары; казалось – миг! – а вот уж сидят гайдамаки на низких, из плетня выдернутых кольях, почти касаясь ногами земли…
– Взять их! – выдавилось наконец судорожно.
Не то чтобы хлопов жаль стало. Но свой же приказ на глазах нарушен! – ведь запретил янычарствовать. Рубить – да! без этого нельзя… но такое…
– Взять!
Поздно. Кинулись было конвойцы, ан татар уж и след стынет: гикая, прыгнули в седла и умчались – небось, к своим, там отсидятся; не выдаст гололобых Туган-бей.
– Пристрелить! – указал на вопящих.
Три выстрела хлопнули. И – сразу! – еще один, за спиной. Рывком обернулся. Сердце дернулось, стукнуло колоколом, ноги подкосились, словно ватные. Ипполит…
Затылком в грязи, вверх глядя, лежал меньшой Муравьев; в откинутой руке – пистолет, вместо виска – кровавая дыра. Бестужев нагнулся, кусая губы, едва ль на колени не встал, и вдруг почувствовал: отпустило. Вот была только что скорбь! и не стало. Сами по себе выговорили губы:
– Дур-рак.
Перехватил изумленный взгляд Горбачевского; оскалился – не усмехнулся:
– Озаботьтесь, подполковник, включить поручика Муравьева-второго[71] в список выбывших по болезни…
До самого вечера вспыхивала в предместьях рукопашная; спешно отойдя, скопище оставило клочья свои в балках да двориках, словно зубы змеиные. То и дело: крики, брань непотребная, вопли. Обходилось без стрельбы. И лишь с сумерками утихло.
Собравшись штабом, подвели итог. Теперь лишь, после сопоставления рапортов, стало ясно, что удумал Кармалюка. Отчаян до безумия был маневр, но отнюдь не бесталанен: удайся он, и не вырваться бы Восьмой дивизии на простор, сбилась бы на погибель свою в центре, скучилась бы в стадо.
Недаром же не было поджогов в фурштадте. Не хочет вор жечь то, что уже своим считает…
Наступая волною, гиканьем и боем смертным выгоняли гайдамаки обывателей из мазанок; те, от солдат худа не видевшие, как сознали, что гайдамаки вернулись, так и побежали, себя не помня, – сами, пешком и на подводах, со скарбом, со скотиной, с детишками на закорках. В том и был гетьманский умысел! На плечах обезумевших беглецов прорвали гайдамаки егерские заслоны на севере, прошлись по редутам, едва не отбив пушки; слава Богу, не растерялись алексапольцы, успели, дали залп и второй – почти вплотную, понаделали окрошки… А там уж пошли в дело гусары ахтырские, да и татары на сей раз себя показали. И то сказать, знают басурмане: кому-кому, а им пощады не видать, коли город падет. Вот так и отбились. Выстояли.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});